У СТЕН ЦЕРКВИ. Часть 1. Сергей Фудель

Страница для печатиОтправить по почтеPDF версия
Фудель С. И.

В жизни каждого православного человека обязательно была книга, статья, выписка, конспект, глубоко повлиявшие на его жизненный выбор, на серьезный, решительный шаг идти по жизни за Христом, невзирая ни на человеческое мнение, ни на жизненные обстоятельства, ни на всю притрудность пути. Для многих такой путеводной звездочкой стала работа С.И. Фуделя "У стен Церкви", впервые опубликованная в самиздатовском сборнике "Надежда", издававшемся под редакцией З. А. Крахмальниковой. Мы публикуем ее с небольшими сокращениями в надежде на то, что эти теплые невыдуманные слова помогут многим нашим современникам обрести тот духовный свет, который так трудно разглядеть новоначальному христианину в современной церковной действительности.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Это и воспоминания, и размышления.

Жизнь определенно кончается, а в душе еще много невысказанного. Вспоминаются слова:

Мы вериги носим на теле
Нерассказанных этих лет.

Сил на что-то цельное и большое у меня совсем нет, а поэтому решил записать то, что успею, в надежде, что и это может кому-нибудь пригодиться.

*

Совсем особенное чувство нетленной жизни испытывает человек, когда сознает себя стоящим около действительной святости Церкви. Это длится недолго, а человек в эти минуты еще не знает наверное, – находится ли он сам в этой Святости, т. е. в Святой Церкви, на какой-то блаженный миг он чувствует, что стоит около ее пречистых стен.

Ибо наше бытие в Церкви – это не право наше, а всегда Чудо и Нечаянная Радость.

*

Церковь есть тайна преодоления одиночества. Это преодоление должно ощущаться совершенно реально, так что, когда ты стоишь в храме, то тогда только истинно приходишь к стенам Церкви Божией, когда луч любви робко, но и внятно начал растапливать лед одиночества, и ты уже не замечаешь того, что только что воздвигало вокруг тебя колючую проволоку: ни неверия священника, воображаемого тобой только или действительного, ни злости “уставных старух”, ни дикого любопытства двух случайно зашедших парней, ни коммерческих переговоров за свечным ящиком. Через все это ты идешь к слепой душе людей, к человеку, который, может быть, через минуту услышит лучшее, чем ты, – голос Человека и Бога: Иисуса Христа.

*

Старец архимандрит Серафим (Батюгов) провел в затворе – не в монастыре, а в миру – примерно 12 лет, главным образом, в Загорске, где и умер 19 февраля 1942 г. В затвор он ушел по послушанию. Он был в Дивееве у блаженной Марьи Ивановны, рассказывал ей о своей работе на приходе (в церкви Кира и Иоанна в Москве), работе, очень его вдохновляющей, а она его прервала и говорит: “Иди в затвор”. Он еще раз попытался привести какие-то разумные доводы против такого решения, но она в третий раз сказала ему то же.

“И тогда, – рассказывал он мне, – я ей сказал: “Благословите, матушка”. В затворе он пробыл до самой смерти. Так простая, так сказать, женщина, не имевшая никаких иерархических прав, имевшая только личную святость, решила судьбу архимандрита. Обычные нормы отношений, наблюдаемые на поверхности Церкви, как-то изменяются на ее глубине. Епископы, духовные дети простого иеромонаха, о. Алексея Зосимовского, помню, кланялись ему в ноги при свидании. У праведников иные законы.

Старец Серафим рассказывал мне как-то раз один случай из его практики, говорящий о том же. Главным по сану в его храме был одно время епископ. Однажды возник спор по важному духовному вопросу. С мнением о. Серафима епископ был не согласен, и о. Серафим находился в большом смущении, не зная, как поступать. Это продолжалось до тех пор, пока его мнение не подтвердил о. Нектарий Оптинский, и тогда о. Серафим как настоятель поступил вопреки мнению епископа. Слово простого Оптинского иеромонаха решило вопрос. В иерархическом культе Рима это было бы немыслимо.

Помню серебро длинных волос на плечах о. Серафима, а сам он в синей толстовке и брюках, без подрясника, этим народ смущает, а, может быть, испытывает меня: “Вот вы так снисходительны, – говорит он, – не обращайте внимания на мой костюм”. – “Батюшка, – восклицаю я совершенно искренно, – какое же это может иметь значение?” Он молчит, но я вижу, что он доволен: значит, нет преграды между его теплой заботой о моей жизни и мной, ничего внешнее этому не мешает.

Около тепла святой души тает лед сердца. Мне трудно в каком-то смысле, быть рядом со старцем, и в то же время, около него я снова, словно в материнском лоне. Может быть, и в лоне младенцы не всегда чувствуют себя уютно. Бесконечность человеческой заботы о всяком, кто к нему подходит, или кто нуждается в духовной помощи, в сочетании с уже не человеческой, но сверхчеловеческой силой, много духовного зрения, – вот как можно было бы приблизительно определить обаяние всякого истинного старца.

Помню, я переписывал одно его письмо к какой-то духовной дочери по его поручению, и оно начиналось так: “Чадо мое любимое”. Вот он стоит в подряснике, опоясанный кожаным поясом, в полумантии, – со всеми нами на молитве. Иногда крестит кого-то в пространстве пред собой – какого-то отсутствующего своего духовного ребенка. Иногда останавливает чтеца и начинает читать сам, но на середине псалма или молитвы вдруг замолкает, так глубоко вздыхая, что дыхание наполняет комнату. И мы молчим и ждем, зная, что его молитва именно сейчас не молчит, но кричит Богу. Или бывает так: он начинает читать молитву обычным голосом, размеренно, “уставно”, но вдруг голос срывается, делается напряженным, глаза наполняются слезами, и так продолжается иногда несколько минут. Обычно для нас колея уставного молитвенного строя при нем иногда явно нарушалась. С ним могло быть, так сказать, неудобно молиться, так же “неудобно”, как не умеющим плавать идти за умеющим в глубокую воду. О. Владимир (Криволуцкий) однажды выразил ему свое смущение и осуждение. Он промолчал — и не изменился. И я думаю, что еще в большем неудобстве мы бы почувствовали себя на апостольском богослужении, когда простые миряне получали откровения, говорили на незнакомых языках и пророчествовали. Для нас такое богослужение – только предмет исторического интереса, а для святых оно, очевидно, есть реальная возможность. Отец Серафим с большим уважением относился к уставу, считал, что нарушение его по дерзости или небрежности гибельно (“вне Устава, – как-то сказал он мне – когти диавола”), но сам в своем служении входил фактически в какую-то иную эпоху Церкви, которая, наверное, во многом будет походить на первохристианскую.

*

Молиться без икон трудно. Икона собирает в себе внимание молитвы, как увеличительное стекло собирает в себе рассеянные лучи в одно обжигающее пятно. Икона – учили отцы – есть утверждение реальности человеческой плоти Христовой, и, кто отвергает икону, тот не верит в реальность Боговоплощения, т. е. человеческой природы Богочеловека.

*

Христианство не умирает при умирании иконы как исторического факта. Догмат об иконе имеет вечный смысл, отразив вечную правду реальности вочеловечения Бога. Но самих икон может и не быть. Я помню, как люди молились в тюрьме, стоя перед пустой стеной. В тюрьме молиться и трудно, и легко. Трудно потому, что сначала вся камера уставится тебе в спину, и все, что у многих на уме (“ханжа” или еще что-нибудь), будет на уме у тебя. Легко потому, что, когда преодолеваешь это “назирание”, то правда, что стоишь несколько минут у “врат Царства”. В тюрьме “Господь близ есть, при дверех”. А насколько это противоречит установившемуся в веках понятию “православный”, стало однажды мне ясно.

Был, там, в камере старый “белый” офицер, воевавший когда-то на бронепоезде у Врангеля, совсем русский. После одной такой молитвы у пустой стены он спросил: “Вы что, сектант?”. И стало понятно, что без иконы можно молиться, если ее нет, а вот без смирения, т. е. с осуждением, например, вот этого человека – нельзя.

*

Но икона – святыня, святая память о Боге. Старец Серафим (Батюгов) как-то рассказывал: “Когда я еще служил у Кира и Иоанна, позвала меня одна прихожанка отслужить на дому молебен. Окончив молебен, я взял святую воду и пошел окропить комнаты и вещи. Подошел к какому-то шкафу, она открыла мне для окропления дверцы, и вдруг меня охватило необычайное волнение, точно передо мной открылась дверь во что-то святое, священное. Я кроплю, ничего не понимаю и только радостно трепещу перед чем-то. И вот – можете себе представить! – спустя много времени в этот самый шкаф была поставлена, в связи с закрытием нашего храма, большая икона святых мучеников Кира и Иоанна, и пребывала она там многие трудные годы”.

*

Помню я, как в начале 30-х годов закрывали и наш храм на Арбате, там, где теперь “Диетический магазин”. Дня за два об этом как-то узналось и я пришел проститься. Храм стоял уже без службы и был пуст. Я ходил и целовал иконы, как живых людей. Я недавно вспомнил об этом, глядя на икону Спасителя, и снова ощутил уход из мира иконы Христовой. Из мира уходит лик Христа – и в буквальном, и вот в этом “иконном” смысле. В этом есть нестерпимая скорбь.

*

Святость человека есть его благодатность, наполненность его благодатью Божией. Мы плохо понимаем, что такое благодатность, и потому нет понятия более далекого и загадочного для современной церковности, чем понятие святости. Реальная, т.е. несимволическая святость уже давно заменяется в церкви ее словесными знаками – титулами. Это один из признаков отвердения христианства в истории: Церковь болеет и на Востоке, и на Западе тяжкой и давней болезнью обмирщения. И, в то же самое время, мы знаем, что, несмотря на эту болезнь, Церковь живет, как Святая. Святость ее не только в святыне таинств, но и в реальной святости ее, может быть, неведомых миру праведников, в любящей вере простых сердец. О. Николай Голубцов настойчиво говорил: “Записывайте все, что знаете, о современных святых”.

Солоухин ищет “черные доски” икон, чтобы под чернотой открыть красоту. Мы ничего специально не ищем, но Бог посылает встречи с живыми иконами: людьми Божиими.

*

Болезнь Церкви во всех нас. Когда искренно осознаешь себя самого в этой больной части церковного общества, тогда не боишься вслед за Великими Отцами Церкви признать самый факт болезни, и в то же самое время, почему-то только тогда начинаешь в радости сердца ощущать непобедимую церковную Святыню.

Митрополит Антоний (Блюм) говорит: “У Церкви есть аспект славный и аспект трагический. Убогий аспект Церкви – это каждый из нас... Мы уже в Церкви и мы еще на пути к ней”. (ЖМП, 1967, № 9).

*

Одна женщина решила покончить с собой, и, когда с этой целью пошла в лес, увидела сидящего на пне старичка. “А ведь ты нехорошо задумала”, – сказал он, когда она проходила. Пораженная, она вошла в разговор, уже как бы забывая о том, с какой целью она сюда пришла. И разговор кончился тем, что старичок сказал: “Иди в Церковь, к отцу Алексею Мечеву, и скажи, что тебя к нему послал убогий Серафим”.

О. Алексея я увидел впервые, кажется, в начале 1918 года. Это было многолюдное собрание московских священников, которые, как мне казалось, были все совершенно одинаковые. И вдруг я сразу спросил своего отца: “А это кто?” Я увидел маленькую фигуру, быструю походку и такие веселые и всевидящие глаза. “Это замечательный священник, это наш духовник”, — ответил мне отец.

Преподобного Серафима видел в лесу под Москвой (в Лобне) и отец Серафим (Батюгов) в 20-х годах.

*

Отец Сергий (Успенский) (от “Неопалимой Купины”) говорил мне в 34 – 35 году в Вологде об аскетическом периоде своего брака как о периоде его полного расцвета и завершения: на земле брачного воздержания открылась глубина дружбы между ним и женой. В первохристианстве такие браки были часты, но они не умирали и в эпоху внешнего благополучия и внутреннего оскудения Церкви. В 30-х годах XIX века о них, как о существующих в России, говорит в своих письмах Георгий Затворник Задонский, бывший духовным руководителем многих девушек и женщин образцового круга. Существуют ли такие браки в наши дни? О. Серафим (Батюгов) говорил, что на этот великий подвиг можно идти только по особому благословению старца, т. е. истинно – духовного руководителя.

*

Под Воронежем недавно умерла слепая манатейная монахиня Смарагда. Она – я знаю – совершала ежедневно по несколько тысяч молитв Иисусовых. Но не об этом, и не о прозорливости ее хочу я рассказать.

В городке, где жила Смарагда, ходила нищая, или, как там говорили, “побирушка”, молодая гулящая женщина. Смарагда, жившая в небольшой келье еще с одной монахиней, приютила ее у себя. Она прожила у них года два и, оставив им вшей и беспорядок, ушла. Через сколько-то времени обе монахини идут по площади и видят, что гуляка, опять, очевидно, в полном безденежье и бездомье, сидит на земле с новорожденным младенцем. И вот Смарагда, наверно, вздохнув о тишине и чистоте своей кельи, говорит другой монахине: “Дашка, иль мы не христиане! Ведь надо ее опять брать!” И ее взяли, конечно, с ребенком.

*

В Ярославле, уже после этой войны умер епископ Тихон, сын члена ЦК партии Народной Воли Льва Тихомирова, одного из тех, кто решал в 1881 году судьбу императора Александра II. Епископ Тихон прожил в этом городе последние 15 лет в затворе, в бедности, в крошечной комнате. Он выходил из дома только раз в несколько лет: на выборы в советские органы. Во время войны однажды я долго ждал в кухне окончания его одинокой молитвы, чтобы повидаться. Он нес подвиг молитвы совершенно один.

Когда он умирал, он сказал: “Я пойду домой”. Я вспоминаю, что над столиком, за которым он меня угощал чаем, висели фотографии всех его близких и родных и родного дома в Загорске. По распоряжению патриарха отпевание его совершал местный архиерей, сказавший громадной толпе собравшихся: “Вот мы жили с вами в этом городе и не знали, какой светильник хранится в нем под спудом”.

Может быть, кто-нибудь спросит, зачем затвор? Любовь к людям не отрицает пустыни и, может быть, каждому человеку необходима хоть маленькая пустыня для укрепления любви. “Пустыня внемлет Богу”, – сказал поэт. – “И звезда с звездою говорит”. В начале войны у нас жил о. Владимир Криволуцкий. Весь день он был на людях, среди нас: мирил, спорил, радовался, ужасался. И, только ложась спать, он брал в руки дивеевские четки, закрывался с головой одеялом. Очевидно, и он, наконец, уходил “во внутреннюю пустыню”.

В пустыне видней вечность, а еп. Игнатий (Брянчанинов) говорил, что нам надо “всмотреться в вечность, прежде вступления в ее неизмеримые области”.

*

Умирала одна праведная деревенская старуха и все просила дочь поехать за священником, чтобы причаститься. Но до церкви было очень далеко, стояла глухая зима, и дочь не ехала. И вот однажды ночью умирающая сказала внучке, девочке лет шести: “Дай попить”. И, когда подали ковшик, то услышали пение: “Тело Христово примите”.

Отец Серафим (Батюгов) говорил: "Если негде будет вам причаститься, а вы будете чувствовать неотложность причащения, прочтите все положенное перед причастием “правило” и после этого отдайте себя на волю и усмотрение Божие".

*

В зырянскую ссылку 1923 года с первыми пароходами было доставлено сразу очень много епископов. С одним из них добровольно приехали его келейник-монах и еще один “вольный”, юноша лет 20-ти, сразу обративший на себя наше внимание. Он нес подвиг молчания: ни с кем ни о чем никогда не говорил, а, когда это было нужно, объяснялся знаками. Он был духовный сын этого епископа, и незадолго пред этим окончил среднюю школу. Я помню его хорошие и тоже с какой-то веселостью, как у отца Алексея Мечева, глаза. Ходил он босой, в длинной холщовой рубахе без пояса. Один раз он у меня ночевал. Я все ждал, что вот вечером он встанет на долгую молитву, да еще, может быть, “стуча веригами”, как в “Детстве и Отрочестве”, а он вместо этого знаком спросил меня о чем-то, улыбнулся, перекрестился и лег. И на следующий день он меня удивил. Он сидел на сундуке около двери, и, зная, что он там будет сидеть, я заранее положил туда стопку книг: “Подвижники благочестия XVIII и XIX веков”. Вот, – думал я по глупости, – он обрадуется”. А он открыл книгу, начал было читать, но тут же закрыл и больше не прикасался.

Мы говорим, пишем, читаем о подвиге, а подвижники молчат и его совершают.

*

Один Валаамский иеромонах (Спиридон) учил в лагере так видоизменять молитву Иисусову для нашего времени, особо нуждающегося в молении и в заступлении Богородицы: “Иисусе Христе, Сыне Божий, Богородицею помилуй нас”.

Нас – погибающих.

Из его разговора о молитве еще я помню, как он говорил: "Не надо думать, что для непрестанной молитвы годится только молитва Иисусова. Апостол Павел сказал: “Всяким молением и прошением молитесь на всякое время духом”. Об этом же учит и Еп. Феофан Затворник.

В 20-х годах в одном подмосковном храме кончилась литургия. Все шло, как обычно, и священник сделал завершающее благословение. После этого он вышел к народу на амвон и начал разоблачаться. В наступившей тяжелой тишине он сказал: “Я двадцать лет вас обманывал и теперь снимаю эти одежды”. В толпе поднялся крик, шум, плач. Люди были потрясены и оскорблены: “Зачем же он служил хотя бы сегодня”. Неизвестно, чем бы это закончилось, если бы вдруг на амвон не взошел какой-то юноша и сказал: “Что вы волнуетесь и плачете! Ведь это всегда было. Вспомните, что еще на Тайной Вечери сидел Иуда”. И эти слова, напомнившие о существовании в истории темного двойника Церкви, как-то многих успокаивали или что-то объясняли. И, присутствуя на Вечери, Иуда не нарушил Таинства.

Эти слова многое объясняют, но они не снимают с нас ни скорби, ни страха.

Один подмосковный протоиерей мне рассказывал: “Совершаю литургию. Направо от меня два не служащих сегодня священника, один из них настоятель, налево – дьякон с членом двадцатки. Направо – передача какого-то анекдота, налево – спор о церковном ремонте. Приблизилось “Тебе поем”, и я не выдержал: “Отцы! Да помолчите же, я так не могу!”

Можно было бы привести повсеместные тяжелые факты – или явного греха, или неверия, или равнодушия и формализма в среде духовенства. Ведь все это происходит не в какие-то далекие времена “Бурсы” Помяловского, а в те самые годы, когда руководство Русской Церкви так смело говорит о ее духовном благополучии.

Рядом с никогда не умирающей жизнью Христовой Церкви, в церковной ограде всегда жило зло, и на это надо иметь открытые глаза, надо всегда знать, что “рука предающего Меня со Мною на трапезе”. Иоанн Златоуст не боялся осознать и говорить о духовной болезни своей местной Церкви. Иоанн Кронштадтский говорил: “Не узнав духа убивающего, не узнаешь Духа Животворящего. Только по причине прямых противоположностей Добра и Зла, жизни и смерти, мы узнаем ясно и ту, и другую”.

А для Церкви теперь такое время, когда особенно важно, чтобы зрение христиан было ясное, чтобы они могли “узнать и ту, и другую”.

*

О. Валентин Свенцицкий, с одной стороны, был как бы обычный семейный священник, с другой, опытный учитель непрестанной молитвы. Это поразительный факт, что еще в 1925 году, в центре Москвы этот человек вел в приходских храмах свою горячую проповедь великого молитвенного подвига. Он много сделал и для общей апологии веры, но главное его значение в этом призыве всех на непрестанную молитву, на непрестанное горение духа.

“Молитва, – говорил он, – воздвигает стены вокруг нашего монастыря в миру”.

Он же выразил в краткой формуле разрешение всей сложности вопроса о внутреннем церковном зле. “Всякий грех в Церкви, – сказал он, – есть грех не Церкви, но против Церкви”. Отсюда понятно, что церковный раскол по мотивам упадка нравственности, уже не говоря о других мотивах, есть, прежде всего, религиозная глупость, недомыслие. Все искаженное, нечистое, неправильное, что мы видим в церковной ограде, не есть Церковь, и для того, чтобы не иметь с этим общения, совсем не надо выходить за ее ограду, нужно только самому в этом не участвовать. И тогда будут исполняться слова: “Для чистого – все чисто”.

*

Церковный раскол есть не только глупость, но и гордость. Первый значительный раскол (монтанизм во II веке), утверждал, что откровение Святого Духа, имеющееся у Церкви, недостаточное, а вот теперь мы (монтанисты) ждем его полноты. Значит, у них был не просто дисциплинарный раскол в целях усиления внутрицерковной чистоты и дисциплины: в постах, в браке, в принятии падших, – но и отрицание духовности Церкви, с приписыванием этого состояния только себе. По существу, так же мыслят и наши старообрядцы. Что касается нравственного критерия как повода к расколу, то недопустимо из мистического факта делать рационалистический, административный вывод: по каким-то внешним признакам расслаивать верующих на “святых” и “не святых”, кои подлежат извержению. Кто видит в нас наши внутренние пороки: гордость, злобу, лицемерие, неверие, холод? Где тот критерий святости, который был бы нам дан столь явно, что мы могли бы совершать им некий нравственно-химический анализ?

Только Святая Церковь есть Церковь, но бытие Святой Церкви есть тайна, нам не вполне открытая: нашими глазами не может быть явно зримо Тело Христово, мы могли утверждать, что для того, чтобы быть в Церкви, надо быть в истине, в Святыне Божией, но кто именно в данный момент состоит и кто не состоит в ней, – мы не знаем. Поэтому Господь и сказал: "Не выдергивайте на поле плевел, чтобы вместе с ними не выдергивать пшеницу". Это надо понимать, прежде всего, в том смысле, что сейчас я, и ты, или она – плевелы, а через час и я, и ты и она может стать пшеницей, или, как сказал св. Ириней Лионский, “человек сам для себя есть причина того, что он делается иногда пшеницей, иногда соломою”. (Против ересей, кн. 4, гл.4).

*

Входит девушка в храм без косынки, или стоит в храме, ничего еще не понимая, несколько боком, – на нее набрасываются, как ястребы, “уставные” женщины и выталкивают из храма. Может быть, она больше никогда в него не войдет. Помню, один священник говорил мне, что” оформление” атеизма его дочери совершилось в храме под впечатлением, полученным от злых старух. Борьбы с ними, кажется, никто не ведет. Впрочем, слышал я, что наместник одного монастыря недавно даже отлучил от причастия одну такую ревнительницу Устава и человеконенавистницу. “Ты думаешь, что ты здесь хозяйка? – грозно говорил он ей при всех с амвона. – Не ты, а Матерь Божия”. И еще я слышал, что один мудрый московский протоиерей называет этих женщин “православными ведьмами”.

*

Помню, в 1922 году в Бутырской камере, во время бесконечного обычного хождения по ней, я среди других людей точно столкнулся с о. Валентином (Свенцицким) и глупо почему-то спросил: “Вы куда?” И вдруг лицо его удивительно просветлело внутренним теплом, и он сказал: “К вам”. Он был такой уединенный, скрытый в себе, строгий и нетерпимый, несущий что-то от своего предка – польского кардинала. А тут был ясный и тихий луч чисто русской святости, доброй и всевидящей святости старцев. Он шел прямо ко мне, к душе, которую он тогда, наверное, ограждал от какого-то зла. Так тюрьма может просветить и освятить душу, раскрыть в ней чудесно то, что в другое время и не разыщешь. Я читал проповеди о. Валентина, которые он говорил по московским церквам уже после этих Бутырок, и в них нигде не видел лучей.

*

Некоторые молодые из недавно пришедших в Церковь бездумно и доверчиво принимают все, что в ней есть, а потом, получив удар от церковного двойника, огорчаются смертельно, вплоть до возврата в безбожие. А нам ведь сказано: “Будьте мудры, как змеи, и просты, как голуби”.

Я знал одного такого юношу, который в период своих “Великих вод” христианства ночью тайно вставал на молитву, ставя свой единственный образок только на эти минуты в кадку с пальмой, все время боясь, что придет, увидит и разгромит отец – активный безбожник. Этот юноша мечтал тогда о монастыре, и никто его ни о чем не предупредил, не наставил. Все, мол, у нас замечательно. И поэтому, когда наступил зной внутренних церковных искушений, он не выдержал и отошел.

О церковном двойнике надо говорить с самого начала, говорить ясно и просто, так же ясно, как о нем говорится в Евангелии. Знайте о нем и ищите Христа в Церкви, только Его ищите, потому что Церковь и есть только Тело Христово в Своем человечестве, только Тело Его, и тогда вам будет дано мудрое сердце для различения добра и зла в церковной ограде, для того, чтобы видеть, что Свет (Церкви) во тьме светит, и тьма не объяла его”.

*

Часто слышишь вопрос от недавно вошедших в Церковь: что читать для укрепления в вере? В христианстве только одна книга вполне его раскрывает, это “Новый Завет”, а все другие — более или менее. Поэтому все остальные книги, говорящие положительно о христианстве, надо понимать не безусловно. Слова Варсонофия Великого приближают нас к словам апостола Павла почти вплотную: такова сила духа святых отцов. Но, кроме них, есть множество книг с самыми православными заголовками, с самыми хорошими намерениями, которые христианство или затуманивают, или даже искажают.

“Слово Божие живо и действенно и острее всякого меча обоюдоострого”, – сказал апостол. Только такой меч может рассечь темноту и путаницу в богословской и околоцерковной литературе и проложить человеку путь, ясный, как луч.

Но чтение Слова Божия есть уже подвиг, труд. “Покуривая”, можно читать Розанова или Фому Аквинского, может быть, даже Вл. Соловьева, но не апостола Павла или Макария Великого.

Некоторые слова о посте, с разных сторон его освещающие, надо знать.

Св. Исаак Сирин говорил: “Дух не покоряется (кресту), если прежде не покорится ему тело” (подвигом, а значит, и постом).

В ХV веке было пророчество св. Нифонта Цареградского о том, что священство последних времен Церкви будет в нравственном падении через две страсти: тщеславия и чревоугодия.

Апостол Павел учит: “К свободе призваны вы, братия, только бы свобода ваша не была поводом к угождению плоти” (Гал. 5, 13).

Один старец сказал своему ученику, у которого пост был чужд любви (по слову св. Максима Исповедника): “Все ешь, только людей не ешь”.

*

Если пост понимать как прежде всего воздержание от нелюбви, а не от сливочного масла, то он будет пост светлый и время его будет “время веселое поста” (Стихира на Господи воззвах, вторник. веч. 2 нед. Вел. Поста).

“Подавай сердцу моему чистейший страх Твой в душе моей совершенную любовь” (Стих. на Господи воззвах, четверг вечера 3 недели Великого Поста).

Не-любовь – это самое страшное невоздержание, объядение и пьянство собой, самое первое, первоисточное оскорбление Святого Духа Божия. “Умоляю вас, – пишет апостол, – любовью Духа”.

Любовью противополагается и гордости и злобе. В вечерней молитве мы просим у Святого Духа – “Творца мира”, по слову св. Иринея Лионского (“Против ересей”, кн. 2, гл. 30) – особенно тех грехов, которые были против любви: “или кого укорих, или оклеветах кого гневом моим, или опечалих, или о чем прогневахся, или солгах..., или нищ прииде ко мне и презрех его, или брата моего опечалих, или кого осудих, или развеличахся.., или греху брата моего посмеяхся”.

*

В связи с непониманием молящимися славянского текста не только Писаний, но и многих молитв в церкви можно наблюдать одно утешительное явление: непонятный текст часто как бы делается понятным через его церковный напев. Церковная музыка есть составная часть Священного Писания, она благодатна, и ее мелодии настолько слились за долгие годы своей жизни с обычными для каждого верующего христианскими чувствами, что сделались смысловыми переводчиками незнакомого текста. Ключом церковной музыки открывается дверь нашего восприятия.

Обратное этому мы имеем при оперетно-концертном исполнении, когда текст и знакомой молитвы становится как бы непонятным от музыкального сумбура чувств, не соответствующих чувствам христианским и христианскому пониманию данных слов.

Помню, как однажды на первой неделе Великого Поста одна женщина сказала мне во время молитвы всенощной: “Куда же вы уходите? Сейчас будут петь концертное “Покаяние”.

Концертное “Покаяние” звучит немногим менее кощунственно, чем, скажем, “балетное покаяние”.

Всякое оперное пение отнимает в церкви у людей соборную молитву и дает вместо нее развлечение, т. е. лишает их последнего духовного руководства. Не говоря об исключениях, в смысле Отеческого руководства мы еще чаще всего “овцы, не имеющие пастыря”. Но, если в храме поется по-церковному, то люди ведутся всем строем и музыкально-осмысленной целостностью богослужения. Когда же до слушателей в храме доходит только некоторый музыкальный эффект или просто музыкальные крики, то они оставляются уже совсем на себя, отстраняются от участия в таинственном и страшном богослужении.

Недавно именно в связи с оперным пением, прот. Трубецкой в “Ж.М.П.” (Х – ХIII – 59) писал: “живая идея литургической соборности постепенно замирает в Церкви”. Не то же ли это самое, что сказать, что в Церкви постепенно замирает идея Церкви?

*

Один из священников, из таких, которые с уважением и любовью относятся к богослужебному Уставу, говорил мне: “Вы не можете себе представить, как я иногда мучаюсь, переживая несоответствие обряда отпевания фактической церковной действительности”.

Центральная часть отпевания – “Со святыми упокой” – раскрывает тот его смысл, что оно предполагает наличие хоть какой-то христианской веры в усопшем, хотя бы искры раскаяния, а священнику приходится иногда теперь, по желанию родных, хоронить явных и воинствующих безбожников. Еще темнее этот вопрос в отношении заочного отпевания. Часто священник совсем не знает, что за человек им отпевается, он никогда в жизни его не видел, а в молитве, которую он торжественно читает над ним, он называет его “чадо по духу”.

С совершенно такими же словами священник обращается и к самоубийцам, отпевание которых теперь все чаще разрешают архиереи.

*

Я видел неверующих священников, гордящихся знанием и соблюдением Устава. То, что было создано в монастырях Византийского Средневековья, они исполняли, не имея Веры Евангельской. Без нее же всякое “типиконство”* есть нечто крайне тягостное, духовно невыносимое: на грозную пустоту церковной действительности оно набрасывает покрывало византийского благополучия – “У нас, мол, все в порядке, так как мы пропели все 10 стихир, а не 9, и именно шестым а не пятым гласом”.

Архиепископ Илларион, будучи в Соловках, как-то с доброй улыбкой спросил одного священника (о. П. Ш.): “И вы тоже принадлежите к секте типиконщиков?”

Устав зовет к молитвенному подвигу, т. е. к “побеждению”, а не к “угождению” плоти, и, воспринимаемый так, он есть святое оружие духовной борьбы. “Живоцерковники” потому и нарушили его, что для них этой борьбы не существовало.

Опасность устава начинается тогда, когда забывается его историческая условность, и его начинают как бы догматизировать, возводить в догмат. Тогда и возникает это оцеживание комаров и поглощение верблюдов”, то есть подмена христианства ветхозаветной обрядностью.

Уставом нельзя пренебрегать, но всегда при этом надо помнить: “суббота для человека, а не человек для субботы” – В этом смысле о. Алексей Мечев и говорил: “Любовь выше устава”.

Знаю, что понятие этой мудрости любви для нелюбящих очень неопределенно, но это предвидел апостол, сказавши: Если же у кого из вас недостает мудрости, да просит у Бога, дающего просто и без упреков, – и дастся ему” (Иак. 1, 5).

Сочетание свободы любви с Уставом возможно только тогда, когда в человеке все стоит на своем месте: “безусловное на первом, условное на втором”. О безусловном нам сказано ясно: Ищите же прежде Царства Божия и правды его, и это все приложится вам” (Мф. 6, 33). Царство Божие “внутри нас”, в благодати Святого Духа. Поэтому, особенно в наше время ухода от основ христианства, от его духовности, не о том надо прежде всего болеть, что не знаем Устава, но о том, что так мало людей знает, что стяжание Святого Духа должно быть постоянной, ежедневной целью каждого христианина. Это апостольское завещание вновь произнесено у нас преп. Серафимом Саровским.

Сочетание свободы с Уставом возможно только через духовность, через стяжание Святого Духа. И тогда сама собой разрешается антиномия, на одной стороне которой: “Устав – это святое предание”, а на другой — слова: “Если же вы духом водитесь, то вы не под законом” (Гал. 5, 18) Устава.

*

Рассудочный бунт против содержимых в Уставе церковных форм есть чистое протестантство, т. е. неверие в Церковь, в то, что жизнь ее может наполнить своим нетленным содержанием разнообразные формы.

Еще при жизни Василия Великого, т.е. во второй половине IV века, Евхаристический хлеб давали всем в руки, и они могли хранить его у себя дома для больных. Но было бы безумием ввести просто так, административно, в нашу жизнь эту первохристианскую практику, не имея для этого ни почвы в духовном уровне верующих, ни нужды. Когда же обстоятельства и духовные и внешние меняются, тогда Церковь просто и благодатно переходит от одних форм к другим.

Помню, осенью 1922 года в Бутырской камере архиереи сидящие в ней, обсуждали вопрос о том, чтобы дать уже назначенным в ссылку мирянам частицу Евхаристии, зашив ее в ладанку. А на этапе, в Вятке (Киров), одна женщина (С. Ив.), сопровождающая своего духовника, передала нам в тюремный вагон Святые Дары для архиепископа Фаддея Астраханского.

*

Недавно я стоял на заупокойной службе в пасхальный еще период. Было множество поминаний: время, обычно длящееся томительно и долго, но здесь прошедшее легко. Певчие все время чтения медленно пели и повторяли пасхальные песни: стихиры, канон. Это не положено по уставу, но воспринималось как неожиданное откровение: имена усопших звучали точно на фоне пасхального благовеста, они были именами не мертвых, а живых.

О, Пасха великая и священнейшая...”

Не так ли в наши дни неожиданно созидается неумирающее Священное Предание – просвещение Церкви?

*

Церковь утверждается как апостольская не потому, что она содержит только те одни слова, молитвы и правила, которые установили апостолы, но потому, что она, кроме всего, полученного от апостолов, получает в течение всей своей исторической жизни через других святых то же самое, что получали и передавали апостолы. Апостолы взрастили Церковь, но ведет ее по истории Тот, Кто взрастил апостолов и Кто сказал: “Я с вами во все дни до скончания века” (Мф. 28, 20).

Священное Предание и есть это божественное просвещение, – и уже данное, и вновь даваемое Церкви всегда, ныне и во веки веков.

Но, кроме этого Предания с большой буквы, в ограде Церкви есть еще много преданий с маленькой, к которым относится совокупность разных обычаев поместных, областных и даже приходских церквей: иногда хороших, иногда менее хороших или даже просто плохих обычаев. Благодушно можно терпеть даже и плохие обычаи, но не надо возводить их к апостолам, то есть к Священному Преданию Церкви, которое может жить в разных формах: и в простоте, и в сложности церковного обряда, — но которое всегда едино в своей духовности. Эта Святыня Предания есть постоянное, вечно новое водительство Церкви Духом Святым.

Вот простота апостольского служения литургии в Троаде, в доме ученика: “В первый же день недели, когда ученики собрались для преломления хлеба... Павел, преломив хлеб и вкусив, беседовал довольно, даже до рассвета, и потом вышел”. Он “поспешал, если можно, в день Пятидесятницы быть в Иерусалиме” (Деян. 20), где, как он знал, его ждали мучения и тюрьма. И вот иная литургия, совершаемая в богатстве и в покое XVIII или XIX века, скажем преп. Серафимом, Тихоном Задонским или Иоанном Кронштадтским. На престоле драгоценные металлы, разнообразен в веках созданный обряд, поются молитвы, совсем не известные в апостольское и послеапостольское время. И вот, разве не видим мы, — не смея поднять глаз, — что и багряный шелк и парча, и серебро на престоле пронизываются все тем же драгоценным лучом апостольской благодати, точно сама материя их претворяется в нетление, точно мы никуда не уходили из первохристианства. Вблизи от святых всех веков мы ходим по земле Первоначальной Церкви. “Дух дышет, где хочет”.

Но Церковь не только онтологически пребывает в Троаде, но и исторически идет к ней, и как важно нам осознать, с одной стороны, эту “одинаковость” Троады и Сарова, а с другой, то, что Троада – это и начало и конец церковного пути, начало и конец церковной истории.

*

У матерей бывает тяжкая скорбь в случае рождения мертвого ребенка. Один благоговейный священник дал мне две молитвы о них:

1. "Помяни, Человеколюбче Господи, души младенцев Твоих, кои умерли в материнской утробе и потому не приняли святого крещения. Окрести их Сам, Господи, в море щедрот Твоих и спаси неизреченно Твоею благодатию. Аминь."

2. (Молитва матери). “Господи, помилуй чадо мое, умершее в утробе моей. За веру и слезы мои и ради Твоего милосердия Твоего не лиши его света Твоего Божественного”.

Здесь же запишу и молитву о самоубийцах, которую давали Оптинские старцы:

Взыщи, Господи, погибшую душу раба Твоего (имя), и аще возможно, помилуй его. Не поставь мне во грех молитву сию, но да будет Святая Воля Твоя”.

*

То, что страх Божий от веры, а не наоборот, т. е. что вера от страха, или “со страха”, как думают некоторые боязливые, видно хотя бы из этих слов: “Да возвеселится сердце мое боятися имене Твоего” (Пс. 85). Веселиться можно только от радости, или, что то же, от любви. Страх Божий есть “начало премудрости”, но не начало веры. Начало же веры – любовь. Вне любящей веры мы остаемся с верой бесовской, ибо и “бесы веруют и трепещут”, т. е. имеют страх. “Мы же веруем, потому что любим Бога” (свящ. Ал. Ельчанинов)

О страхе Божием, даже в его первоначальном “обучительном” смысле, надо говорить только в неотрывности от любящей веры, или, по слову апостола, от “веры, действующей любовью”, т. е. так, как это дано в молитве Василия Великого: “Пригвозди страху твоему плоти наши и любовию Твоею уязви души наши”. “Где нет любви, там нет веры” (св. Тихон Задонский), а значит, и нет истинного страха Божия, рождаемого верой.