У СТЕН ЦЕРКВИ. Часть 3. Сергей Фудель

Страница для печатиОтправить по почтеPDF версия

*

“Не любите мира” (1 Ин. 2, 15). “Так возлюбил Бог мир” (Ин. 3, 16). Не то примечательно, что здесь мы видим выражение закона противоречий христианского познания, а то, что эти две противоречивые фразы о любви и нелюбви написаны одним и тем же апостолом любви.

Сущность этого закона антиномий хорошо раскрыта Флоренским. Противоречие реально, но оно также (или даже более) реально разрешается в единстве благодати, в которую погружается человеческий разум в Церкви.

Вот еще пример противоречия. Ап. Павел в послании к Титу пишет: “Он спас нас не по делам праведности, которые бы мы сотворили, а по Своей милости” (3, 5). Тут, как будто чисто лютеранское спасение только верой, без необходимости подвига и “добрых дел”. Но через один стих апостол добавляет: “Чтобы, оправдавшись Его благодатию... уверовавшие в Бога старались быть прилежными к добрым делам” (3, 7 – 8). На единстве этого противоречия, неразрешимого для Запада, стоит вся дивная высота православных святых.

“Не надейся на себя: все благое, совершающееся в тебе, есть следствие милости и силы Божией” (преп. авва Исаия). Это постоянная формула аскетики.

“Подвизайся... Когда же сможешь перейти страну страстных помыслов, не окажись неблагодарным, не признав в сем дара, свыше тебе данного, но исповедуй с апостолом, говоря: “не я, впрочем, но благодать Божия, которая со мною” (1 Кор. 15, 10) сделал сию победу” (преп. Иоанн Карпафийский).

*

Очищение человека от греха – это его просвещение Светом Невечерним Божиим, и оно совершается не по заслугам человека, не потому, что он живет в подвиге, хотя должен жить в подвиге, а “паче ума”, или “священнотайно”.

“Святым Духом всяка душа живится и чистотою возвышается, светлеется Троическим единством сященнотайно” (Антифон 4 гл.).

*

Тем молодым христианам, которые по религиозной молодости бросаются искать внешнее, например, акафисты, хочется сказать: “Ищите прежде Царства Божия”, а тогда может быть, приложатся вам и акафисты. Акафисты найдут и на этом успокаиваются, а нам заповедано искать общения с Господом и общения с людьми.

Преподобный Ефрем Сирин говорил: “Монашество это не одежда, (даже!), не пострижение, но божественное желание и небесное житие”.

Такое житие нам и во сне не приснится, но “божественное желание” мы все должны иметь, желание божественного веяния Святого Духа. Только это и есть цель христианства, и беседа преп. Серафима “о цели христианской жизни” раскрывает нам эту истину, зовет, сметает с пути обман внешности и холодного самозамыкания в себе, утверждает единственную и постоянную нашу задачу: соединение с Господом, богообщение.

*

Сейчас многие люди пишут стихи, технически гораздо более совершенные, чем стихи Пушкина или Блока. И в то же время все знают, что у нас нет ни Пушкина, ни Блока.

В богословии происходит примерно то же: многие стали грамотно богословствовать, умело и профессионально, т. е. совершенно бесстрашно говорить о “гнозисе”* и “аскезе”, “энергиях” и “преображении”, “соборности” и “уединенности”, “катафатической” и “апофатической” традиции. Все слова вроде бы правильные, но иногда так томительно бывает их послушать. Богословие можно ввести в салон, а его надо вводить в подвиг молитвы и в простоту любви.

“Чтение тонких исследователей о Боге иссушает слезы и прогоняет от человека умиление” (“Патерик”).

“Ищи Господа, но не испытуй, где Он живет” (преп. Серафим Саровский).

*

Отцы учили, что молитва – это богословие, а богословие – молитва. Практически это нам надо понимать так, что только то богословие необходимо людям, как-то уже стоящим около церковных стен, которое может быть переходом к молитве.

После всей математики Флоренского легко переходить к молитве. Он о ней почти не писал, но он строил для нее, иногда неумело, благоухающий храм. Его метафизика всегда тоскует и стремится к реальному русскому древнему храму.

То же чувство от богословских работ митрополита Антония (Блюма). У некоторых других современных богословов очень много религиозного рационализма, будет ли он гностический, общефилософский или ортодоксальный. За множеством их слов не слышно их молчания, а ведь это молчание богослова нужнее всего.

*

“Я рассудил быть у вас, – говорит апостол, – не знающим ничего, кроме Иисуса Христа, и притом распятого” (1 Кор. 2, 2).

Вот тот центр, как от камня, брошенного в воду, от которого расходятся круги апостольского богословия. Я, помню, видел когда-то древнюю икону Спасителя, которая называлась “Иисус Благое Молчание”, Спаситель был на ней изображен как “Великого Совета Ангел”, как средоточие Божественной премудрости и Ведения.

Благодатное видение – познание есть самый воздух Церкви. Если мы в Церкви, т. е. если мы любим, то мы познаем и богословствуем, ибо “любовь рождает знание” Церкви.

Церковному человеку можно, а некоторым и даже нужно насыщать свой ум также и общечеловеческими знаниями, если только они при этом сумеют так жить умом и сердцем, чтобы быть “не знающими ничего, кроме Иисуса Христа, и притом распятого”.

*

О сочетании общечеловеческого знания, или “мирской премудростью”, с премудростью Божественной лучше всего сказано у Варсонофия Великого, подвижника VI века и апостольской веры.

“Ты не должен обращать внимания на одну только мирскую премудрость, ибо если человек не имеет данной свыше духовной премудрости, то бесполезна ему первая. Если же имеет и ту и другую, то таковой блажен” (Ответ 822). Как мало таковых “блаженных”, сумевших войти в тайну сочетания.

*

“Молитва Иисусова вселила меня в пути, и люди все стали для меня добрее, – точно они обновились в любви... Когда встречался с ними, все без изъятия казались мне так любезны, как будто родные, хотя и не знакомился с ними... И когда при сем начинал молиться сердцем, все окружающее меня представлялось мне в восхитительном виде: древа, травы, птицы, земля, воздух, свет – все как будто говорило мне, что существует для человека, все свидетельствовало Божию неизреченную любовь к человеку... И я понял, что такое “ведение словес твари”, и как “всякая тварь воспевает Бога” (из рассказов странника о благодатных действиях молитвы Иисусовой. Изд. З. М., 1893).

Вхождение в духовность дает человеку осознание условности времени. В духовности начинается тропа Вечности, где “времени больше не будет”. Снимаются какие-то стены, стена, отделяющая и закрывающая мое настоящее от моего прошлого, от любимых умерших, от совместной с ними жизни, от детства, от, казалось бы, давно потерянных сокровищ.

И еще возникает новое: возможность как-то изменить что-то в своем прошлом, в себе, давно бывшем, что-то в темном осадке падений и измен Богу. Нам сказано: “Все возможно верующему”. Старец Серафим (Батюгов), помню, говорил: “Наступит время в вашей жизни, когда вы начнете залечивать прошлое”.

*

“Побеждаются естества уставы в Тебе, Дева Чистая” (служба Успению). Бог хочет нашего спасения, а “идеже бо (там где) хощет Бог, побеждается естества чин” (служба 7 гласа). Тот несомненно выше-естественный мир, в котором христианин должен переходить не “когда-то там”, “на том свете”, а уже теперь, на земле, среди современной цивилизации, называется “духовный мир”, а состояние человека, в него как-то вступающего, состояние “духовное”. Почему так? Только потому, что это состояние божественное. Духовность – синоним стяжания божественности, так как “Бог есть Дух”. Эти слова сказаны Христом именно тогда, когда Он открыл перед человечеством, в лице Никодима, всю реальность существования иного, божественного мира и всю трудность перехода в него. Духовность есть Царство Божественного Духа, а христианство – учение об этом Царстве и вход в него.

Вот почему призывом “ищите Царствия Божия” наполнено Евангелие. Никодим, как мы знаем, ужаснулся, поняв реальность нового рождения в духовность и его выше-естественность для земных людей. И мы ужасаемся при мысли о духовности и прячемся от нее в любую внешность: философскую, экуменистическую, типиконическую.

Матушка Смарагда говорила: “Невозможно вам объяснить – что такое духовная жизнь; но хорошо если вы знаете, что она существует".

*

На сто человек, стоящих в храме, хорошо если есть двое-трое мужчин и две-три женщины моложе 50 лет. Раньше, в 20-х годах, мы говорили: “Церковь оставлена на женщин”, и вспоминали при этом верных Христу мироносиц: тогда в храмах еще много было молодых женщин и девушек. Сейчас надо менять формулу: Церковь оставлена на старух, хорошо, если не очень злых. И некоторые молодые христиане не отдают себе отчета в этом страшном процессе дехристианизации России и, имея счастье жить в Москве, около кучки верующей молодежи, уверяют себя, что “все в порядке”. У таких людей нет осознания жизни многих десятков миллионов людей, и они не видят пустующих храмов. В процессе отпадения от христианства город соревнуется с деревней, и, кажется, деревня побеждает. По какой-то закономерности христианство возвращается в первохристианство не только духовно, но, так сказать, и географически: из деревень в большие города: “Рим” и “Эфес”, “Антиохию” и “Коринф”. Там будут создаваться новые последне-христианские общины, окруженные миллионами неверующих.

*

Бог Сам ищет сейчас Своих учеников и тогда, как говорили и Паскаль и Флоренский, к человеку приходит не Бог философов и ученых, но Бог Авраама, Исаака и Иакова, и берет его за руку и ведет.

Все мы знаем картину Иванова “Явление Христа народу”. Явление Христа душе совершается в каждом человеке, призываемом Богом, в меру сердца призываемого. Душа получает как бы толчок, – иногда через случайно найденное Евангелие, среди выброшенных в мусор книг соседа, иногда через сон, иногда через искусство иконы, иногда через живого носителя святости и любви. Как сказал преподобный Симеон Новый Богослов, если не будет явления Христа в нас, то мы не можем ни веровать в Него, ни любить Его, как должно.

Недавно рассказывали об одной девушке (неверующей еврейке), увидевшей сон: она бежала в смертном страхе от кого-то и вдруг припала к Распятию и обняла его с явным чувством, что спаслась. Проснувшись, она пошла искать Церковь Распятого.

Явление Христа – это зарождение в душе Его чудотворного образа, это личное услышание слов: “Се человек!” Только полюбив, можно поверить.

“Кто не может любить Бога, тот, конечно, не может и веровать в Него” (Преп. Симеон Новый Богослов).

*

В связи с возможностью “явления Христа” душе через искусство иконы вспоминаются слова Флоренского о возможности философского доказательства бытия Божия. Флоренский сказал, что лучшее из этих доказательств помещено в Троице Рублева: “Если существует “Троица” Рублева, то значит есть Бог”.

*

С теософией мое знакомство произошло в самом начале революции, когда на стенах домов иногда появлялись объявления о теософских лекциях. Помню обстановку одной из них.

В коридоре и зале множество московских дам, точно цветник, а среди них прохаживающийся здоровый молодой мужчина с правильными чертами лица, в розовом хитоне, с голыми руками и ногами, на которых браслеты. Это – говорят мне – молодой поэт, не то имажинист, не то кто-то еще. На сцене перед кафедрой длинный ряд белых цветов в горшках, из-за сцены доносится тихая таинственная музыка. Публика томится ожиданием чего-то и нервничает, но иногда раздаются антитеософские реплики, и в их сторону направляется с грозным лицом человек в хитоне. Наконец, появляется лектор, тоже дама, по фамилии, кажется Пушкина.

Она говорит, что человечество ожидает возрождения и приближается к нему, что Великий посвященный поэтому скоро придет, что технический прогресс дает ему возможность быстро перемещаться по всему миру, что мы должны жить внутренно так, чтобы не пропустить его прихода, чтобы его заметить.

Когда она закончила, раздались аплодисменты, а за сценой опять заиграла музыка. И вдруг в середине зала поднялся на стул С. Н. Дурылин (тогда еще далеко не священник) – маленькая фигурка в золотых очках и синем пиджаке – высоко поднял руку и громко сказал: “Не верьте: когда придет Христос, Его нельзя будет не заметить, “ибо, как молния исходит от востока и видна бывает даже до запада, так будет пришествие Сына Человеческого”.

*

Через два года, кажется, после этого С. Н. Дурылин принял священство и служил на Маросейке у о. Алексея Мечева. Помню, как на литургии в Великую Субботу С. Н. говорил слово о том, что “сия есть благословенная суббота, сей есть упокоения день, ибо почил от всех дел Своих Единородный Сын Божий” (стихира).

В С. Н. была большая личная любовь к Христу, именно та личная любовь, которая светит нам в жизни и в писаниях Святых Отцов и о которой так вовремя и так хорошо напомнил Достоевский.

И вот остается факт: несмотря уже на принятое священство, С. Н. отошел, в конце концов, от Церкви. Пожалуй, лучше будет сказать по-другому: благодаря тому, что он принял священство, он отошел: бремя оказалось непосильным для его плеч. Для слабого духом, при этом искреннего и любящего, невыносимо увидеть в Тайной Вечери зло. Для того, чтобы, увидев, устоять и быть истинным священником, нужно быть готовым повторять слова апостольские в ответ на слова Христа: “Один из вас предаст Меня”. – “Не я ли, Господи?” – ответили апостолы.

Какая бездна смирения и проникновения в тайну Промысла Божия! Только это спасает каждого и ведет к Церкви, и тем более стоящего в алтаре. Там повторяется Тайная Вечеря

Но к этому смирению можно идти только труднейшим подвигом веры. А у С. Н. тогда умерли все его старцы – и о. Анатолий Оптинский, и о. Алексей Мечев, и он остался один.

*

Я раза два был у о. Алексея Мечева и на службе и в доме. Помню, с каким детским удовольствием он вдруг бросался в переднюю подавать кому-нибудь – совсем незначительному – шубу. Я говорил мало (в противоположность С. Н., который говорил все время), точно к чему-то прислушивался.

“Вот меня считают ясновидящем или прозорливцем, – сказал он одному человеку, которого исповедовал, – а это не прозорливость, а всего только знание людей. Я ведь их переживания вижу, как на ладони”. И при этом повернул свою маленькую. Он был небольшого роста, с быстрыми движениями и какой-то, точно неудержимой, веселостью, которая шла от его премудрых всевидящих глаз. На фоне солидного и мрачного, так называемого “филаретовского” духовенства Москвы, он был носителем того “веселия вечного”, о котором поется в пасхальную ночь.

*

Люди, как-то верящие в Бога, но не верящие в Церковь, например, теософы, обычно говорят: “Неужели Богу нужны обряды? Зачем эта формальная сторона? Нужна только любовь, красота и человечность”.

Человек, влюбленный идет к девушке и, видя по дороге цветы, срывает их, или покупает, и несет их к ней, совсем не считая, что это только “формальная сторона”. Это и есть идея церковного обряда.

Любовь к Богу естественно порождает красоту и человечность обряда, воспринимаемого, как цветы, приносимые к ногам Божиим. Вера есть любовь и суть христианства – влюбленность в своего Бога и Господа и тем самым ощущение, что на земле осталось и живет его Тело – Церковь. Как же могут эти ощущения не выразить себя во внешних действиях, которые мы называем обрядами?

Если же существует одно внешнее, т. е. мертвое действие, то тогда не только в христианстве, но и во всех человеческих сферах, например, в научной, оно будет только бесплодным обманом себя и других. Но говорить об этом — означает ломиться в настежь открытую дверь. Это каждому ясно.

Формализм или, что еще хуже, ханжество, т. е. формализм подсахаренный, не есть христианство, и каждый из нас, уже числящийся христианами, должен проходить этот длинный и узкий путь от нехристианства к христианству, от мертвых цветов к живым.

*

Теософия не так безобидна, как может показаться. Ее суть в отвержении Церкви как Тела Божия в мире. Тело Божие в человечестве есть реальность присутствия в мире Бога, и эта божественная реальность невыносима для высокого темного спиритуализма.

Церковь есть Тело Бога, и этот непостижимый факт жизненно постигается каждым христианином в обожествлении его души и тела через подвиг преображения. Обожествляется именно эта душа и тело,, вот это мое и твое дыхание, налагая тем самым ответственность на именно этот, данный путь человека в жизни. В христианстве нет тумана перевоплощений, в котором всякая ответственность снимается. Церковь берет данного человека и ведет его в Вечность, делая его клеткой великого тела. Персть человеческая входит в Божественную Жизнь. О, Пасха!

“Исполнятся пророчества вопиющего, глаголет бо: восставлю скинию падшую священного Давида в Тебе, чистая, преобразившуюся. Еяже ради персть всех человеков в тело создася Божие” (Служба Рождества Богородицы, канон п. 9).

*

Бабушка напевает крошечному внуку колыбельную песню Лермонтова: “Дам тебе я на дорогу образок святой, ты его, моляся Богу, ставь перед собой...”. Внук блаженно смежает глазки. Входит мать, дочь бабушки: “Что это ты поешь? Не надо”.

Конечно, пережитки капитализма могут быть внедрены в сознание и через Лермонтова. Так внутри семей образуются чуждые духовные расы.

Рассказ об этом (недавний) запомнился мне, как нам в молодости открыл С. Н. Дурылин “одну молитву чудную” Лермонтова, молитву о тех “косых лучах”, о которых так хорошо потом говорил Достоевский, сам весь освященный ими. В русской литературе ХIХ века – в художественной, в славянофильской – было что-то неизречимо большое, что “могло бы быть, да не вышло”. И в том, что “не вышло”, в том, что были только тихие косые лучи пред ночью, есть всем нам нужная религиозная скорбь.

Я люблю читать в Деяниях то место, где описывается прощание ап. Павла с Ефесскими пресвитерами: “Тогда немалый плач был у всех, и падая на шею Павла, целовали его, скорбя особенно от сказанного им слова, что они уже не увидят лица его” (20, 37-38).

*

В те годы, когда к нам иногда приходил о. Серафим (Батюгов), у нас жила близкая нам, простая женщина. Она была когда-то инокиней (сама ушла от родителей в монастырь, когда ей было лет 11-12), но в это время ничем внешним от нас не отличалась, и посты не очень соблюдала. Но у нее было сердце, жалеющее всех людей. Про нее о. Серафим говорил: она ходит не только в ангельском чине, но и ангельскими стопами. Она умерла у нас утром в Великую Субботу, будучи буквально до последней минуты в полном сознании и в полной уверенности, что она не уничтожается, но переходит в Новую жизнь.

Характер у нее был своенравный, и, кроме того, она не любила плохих молений и служб, что, конечно, огорчало о. Серафима, особенно, когда получалось так: он надевает епитрахиль, чтобы служить, а она идет на огород копать картошку. Я вижу: он читает и все посматривает в окошко на ее фигуру, склоненную к ботве. И вот, помню, однажды о. Серафим стоит в передней, одевается, чтобы уходить опять надолго, потом еще раз прощается с нами, а пред этой женщиной опускается вдруг на колени и кланяется ей в ноги.

*

О нем еще хочется записать одно воспоминание. Было зимнее утро, еще не светлое и холодное, когда раздался стук в наружную дверь. Я выхожу и на вопрос “кто?” – слышу тихий монашеский ответ: “Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас”. Я так обрадовался, совсем не ожидал его в это утро, что вместо положенного “аминь”, воскликнул: “ах! как хорошо!”, и уже после этого, спохватившись, и уже дважды: “аминь, аминь”. И вот когда я открыл дверь, я впервые увидел такое его лицо: радостно-утешенное: он услышал, что его – странника – здесь ждут и любят.

*

Жития святых надо читать, но не всегда надо ограничивать свое восприятие данного святого прочитанным текстом. Надо желать узнать что-то, о чем, здесь, может быть, и не сказано. В “житиях” бывает иногда некоторое затемнение образа, – индивидуальность святого, т. е. реальность в божественно-человеческом смысле, скрывается иногда в нивелирующем тумане какой-то благочестивой стандартности, а великое чудо преображения человека, то “дуновение Иисусово”, которое несет в своем дыхании каждый святой, – все это, благодаря туману, делается незримым и неслышным.

В житиях преп. Сергия, и в особенности преп. Серафима нет тумана, хотя там описаны и великие чудеса, совершенные ими. Вот почему образ преп. Серафима так особенно близок нам, так всесилен в отношении нас, вот почему так радостно бывает в ясный летний день закинуть голову, всмотреться в легкие облака и вдруг осознать, что они, вот эти облака, вот совершенно так же шли по голубому небу над Саровом, когда там ходил живой преподобный. Такое великое открытие есть в этом осознании: я действительно живу вместе с ними под единым голубым неумирающим небом русской Церкви.

*

В “Изложении Веры” св. Максима Исповедника есть слова, вводящие в догмат о Церкви: Два существа (о Сыне) исповедуют одно единосущное Отцу по Божеству, а второе единосущное матери по человечеству”.

Христос единосущен не только Отцу, но и матери, а это значит, что Богочеловек единосущен человеку и, тем самым, Церковь единосущна Христу. Вот почему и сказано апостолом, что “Церковь есть Тело Его”, тело Богочеловека, и вот почему Церковь есть Богоматерь, как из себя образовавшая это богочеловеческое тело Христа. Церковь есть непостижимое единство человека и Бога, Богоматери и Бога.

“Приходит от чертога чрева Твоего Бог, якоже Царь, одеянный боготканною багряницею обогрения тайного пречистых кровей Твоих, Безневестная, и царствует над землею” (Канон утра недели мясопусной, песнь 7).

*

“Троице Всесвятая, Единый и Трисолнечнный Свете, ущедри мир” (пятн. нед. Ваий. Канон песнь 9).

Больше всего меня поражает в “Троице” Рублева это видение в центре Троицы Евхаристической чаши на трапезе Трех Странников, “трисолнечного Света”. В центре этой превечной тишины – Евхаристическая чаша: Отец указует дланью на нее и склоняется направо к Сыну, то ли говоря ему о ней, то ли уже отпуская Его на совершение Любви. Это – видение Предвечного Света о необходимости Голгофы. Но в этой чаше уже существует Церковь, а поэтому это есть также видение предвечного бытия Церкви. “Се жертва тайная, совершается, се бо входит Царь Славы”. Вот почему апостол пишет: “Он избрал нас в Нем прежде создания мира” (Еф. 1, 4), ясно говоря этим о до-временном бытии Церкви в Агнце Божием. Прежде создания мира очами Божиими уже видна была Церковь, а тем самым и Богоматерь. На “Благовещение” мы так и поем: “Совет предвечный, открывая Тебе, отроковице, Гавриил предста...”

О Пресвятой Деве был предвечный Свет Божий. “Через нее исполнился древний совет Божий о воплощении Слова в нашем обожении” (св. Иоанн Дамаскин, “Слово на Рождество Богродицы”). Когда мы так говорим о Церкви, мы называем ее Софией, неизреченным Домом Премудрости Божией. Еще в Совете предвечном “Премудрость созда себе дом”.

Вот почему Хомяков сказал, что Церковь – это “основное таинство мироздания”. И вот почему начинают делаться нам понятными загадочные, как будто, слова св. Иринея Лионского: “Когда Церковь в конце (истории) будет внезапно взята отсюда, то будет, – сказано, – скорбь, какой не было от начала и не будет” (Против ересей, кн. 5).

*

Через таинственное соучастие в Теле Богочеловека тело всякого человека входит в лучи Вечности, становится нетленным. Догмат об истинности Боговоплощения, об истинности человеческой плоти второго Лица Святой Троицы есть утверждение целостности спасения, т.е. преображения всего человека в Бога по благодати. И этот же догмат есть основание догмата о Софии – это воплотившееся Слово Божие, Бог в твари. Божественное в тварности, это одновременно и человеческая природа Бога, и Церковь как тварное Тело Божие. Непонимание Софии есть непонимание нераздельности человеческой природы Христа от Его природы Божественной.

*

Я знаю современников, уверовавших, когда им было 20-25 лет. Если родители их активные атеисты, то эти молодые люди придумывают себе язвы желудка для того, чтобы как-нибудь сохранить в семье возможность поста. Эти молодые христиане входят в пустыню подвига более пустынную, чем египетская. В пустыне египетской человек мог изнемогать, но при этом он мог мыслить о каждой душе человеческой как о живой воде, как о спасительном оазисе. В пустыне великого города чуть ли не каждый человек может открыться или просто показаться горчайшей пустыней. Вот где разница прошлой эпохи с теперешней.

Господи, помоги! Господи, помоги! Люди Твои, Господи, кричат к Тебе.

*

Нужно знать учение отцов о том, что в то время, как всякое доброделание, например, пост, может сделаться своим и привычным для человека, – молитва всегда остается как бы непривычной. Отцы говорили, что молитва – это доброделание ангелов. Как часто убеждаешься в этой особенности молитвы, вводя себе с таким трудом на утренние молитвы, то есть на такую, казалось бы, хоженую тропу. Вот почему, учат отцы, как опасна всякая прерывность в молитве и, наоборот, благодетельно принуждение своего “правила”, понимаемого как кнут. “Царство Божие нудится”, т. е. силой берется, принуждением себя. Сказано так же, что Царствие Божие – в сердце. Надо взять сердце в руку, теплую, но твердую, и тогда начинает укореняться молитва.

Отец Валентин Свенцицкий учил, что непрестанную молитву не надо прекращать и во время богослужения.

*

Я только раз в жизни испытал радости щедрости, а ведь есть и (сейчас) люди, которые несут щедрое сердце всю свою жизнь.

Это было в Бутырской тюрьме осенью 1922 года, и это было как светлый ветер, выметавший сор души. Я готовился к этапу и раздавал, что имел, и, чем больше раздавал, тем глубже дышал воздухом свободы, в которой мы призваны быть всегда. И это время тюремного дерзания так и осталось сладчайшим временем жизни. Почему я тогда не умер?

*

Та простота и вера, к которой завет апостол, конечно, не есть упрощение. Это только введение всех своих мыслей и чувств в евангельское ученичество Христу. И только это может провести людей в лабиринте и в туманной современности.

О людях Христовой простоты так сказано: “Это те, которые следуют за Агнцем, куда бы он ни пошел... И в устах их нет лукавства” (Откр. 14, 4-5).

*

Подвиг жизни в христианстве не может быть каким-то посильным страданием. Но страдание в христианстве – это только неизбежность родов, процесса мучительного, но радостного по результатам. “Жена, когда рожает, терпит скорбь, потому что пришел час ее; но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир” (Ин. 16, 21).

И наше христианство проверяется этим сочетанием: рождается ли в нас уже теперь, сейчас, “этот младенец радости”? “Ибо по мере как умножаются в нас страдания Христовы, умножается Христом и утешение наше” (2 Кор. 1, 5).

Когда мы ожесточаемся и то и дело брюзжим по всякому поводу, – это очень опасный признак. Надо иметь, если не радость, то хотя бы благодушие, а если не благодушие, то хотя бы юмор к своим напастям и искушениям. В глазах Христовых наше “интеллигентское изнеможение” от жизни есть уже какой-то отказ от креста. Первую историческую Церковь Он хвалит в таких словах: “Ты много переносил и имеешь терпение, и для имени Моего трудился и не изнемогал” (Откр. 2, 3).

*

“Прежде честнаго Твоего Креста, воинам ругающимся Тебе, Господи, умная воинства дивляхуся; обложился бо еси венцем поругания, землю живописавый цветы, багряницею поругания оделся еси, облаки одеваяй твердь. Таковым бо смотрением разумеся Твое благоутробие, Христе. Велия Твоя милость, слава Тебе” (Вел. Пятница. Тропарь, 3-го часа).

По апостолу, мы “наследники Божии, сонаследники же Христу, если только с Ним страдаем, чтобы с Ним и прославиться” (Рим. 8, 17). “Если только”. Страдание утверждается в христианстве, что оно есть “средство для великого восхождения к Богу” (“Цитадель”). Хотящему быть христианином неизбежно открыть в своем сердце некую теплую боль, животворную язву: свое соучастие в жизни и страдании Христа и людей.

Вот почему ежедневно мы призываемся молиться словами: “Любовию Твоею уязви души наши” (6-й час). И христиане живут со своею открытой раной.

*

О. Александр Ельчанинов говорил: “Смысл страданий в соучастии в страданиях Христа и в созидании Тела Христова в мире”. Вот почему отцы домостроительство нашего спасения называли “домостроительством страдания”.

В мире сейчас наблюдается одно страшное явление: этот мир все больше погружается в какую-то пучину фактического страдания и в то же самое время все больше ненавидит саму идею страдания. Христианство предпочитает обратное этому соотношение.

Страдание в христианстве двояко. Первое – это со-страдание, т. е, любовь, почти сосуществование: человек сострадает своему распятому Богу и через него сострадает человеку и страдающей земле. Это страдание, безусловно, неизбежное, которого не может не быть в христианстве, в меру любви каждого. Второе – это условное страдание подвига. Условно оно потому, что зачастую это и не страдание вовсе, когда Господь несет наш подвиг за нас, видя стремление наше к Нему. Кроме того, святые отцы учили, что некоторые люди спасаются совсем без обычного подвига, т. е. вне второго вида страдания, только через одно свое смирение и любовь. Поэтому здесь надо помнить слова блаж. Августина: “Где любовь, там нет страдания, а если оно есть, – его любишь”.

*

“Скорбь – главная пища любви; и всякая любовь, которая не питается, хотя бы немного, чистою скорбию, умирает, подобно новорожденному, которого стали бы кормить, как взрослого. Нужно – увы! – чтобы любовь плакала, а весьма часто именно в этот самый момент, когда поднимаются взрыды, цепи любви куются и закаливаются на всю жизнь” (Мор. Метерлинк, “Сокровище смиренных”).

О. Николай Голубцов говорил: “Многие святые видели ангелов плачущими”.

*

В трех первохристианских находится запись следующих слов Христа, не записанных в Евангелии (аграфы),: “Кто близ Меня, тот близ огня; кто далеко от Меня, тот далеко от Царства” (Ориген. толк. на Иерем., 20, 8; Дидим, толк. на Пс. 7, 8; “Еванг. от Фомы”, найден. в 1941 г.).

Христианство обжигает мысль людей страданием, но без огня не рождается Бог.

Сейчас не только мир ненавидит идею страдания, но и люди, называющие себя христианами и даже церковными деятелями. От этой ненависти питается так называемый “христианский атеизм”, ложное христианство.

*

Догмат о человечестве Христа – это раскрытие неизреченного обнищания Бога, страдания Бога. Он также нам и необходим, как догмат о Его Божестве. Не книги об этом надо читать, а стоять в ночь на Великую Субботу и слушать “Припевы на Непорочных”, когда “дыхания моего Податель бездыханен носится”... когда “Троицы един во плоти ради нас претерпе смерть”.

“Иисусе, сладкий мой и спасительный Свете, во гробе темне како скрылся еси!.. Жизнь како умираеши!”

“Жизнь во гробе положился еси, Христе, и ангельские воинства ужасахуся, снисхождение славяще Твое”.

*

Если мы совершаем что-либо, например, постимся или богословствуем (иногда очень рьяно) вне голгофского света, то мы на данный момент находимся вне Церкви. “Не любящий брата пребывает в смерти” (1 Ин. 3, 14), а значит, пока “не любит”, он не пребывает в Церкви, так как “Церковь Бога Живаго” и смерть – несовместимы.

Митр. Антоний (Блюм) пишет: “Где нет любви – нет и Церкви, есть только видимость, обман, который отталкивает людей. Вот почему пустуют наши храмы; отпадает молодежь... Помоги нам, Господи, стать Церковью, а не только видимостью ее” (Слово на притчу о расслабленном).

Голгофой создана Церковь, это “цена” ее создания, и только этой ценой мы можем входить в нее.

*

По слову Божию, любовь противопоставляется беззаконию, угождению плоти, т. е., иначе говоря, не-святости. “И по причине умножения беззакония, во многих охладевает любовь” (Мф. 24, 12).

“Только бы свобода ваша не была поводом к угождению плоти, но любовью служите друг другу” (Гал. 5, 13).

Святость в христианстве это и есть любовь, а не-любовь – не святость.

Природа любви не постижима, как природа божественная, но одно мы знаем, что если есть гордость, то значит нет любви, что любовь есть смиренное забвение о себе, что она есть отдача себя для других: для Бога и детей Божиих.

Грех же, наоборот, есть “память о себе” и забвение других, самоутверждение и самоукорение, грубо-физическое или тонко-душевное. Поэтому все грехи есть большой или малый отказ от любви, большая или малая гордость.

“Попечение о плоти, – говорит апостол, – не превращайте в похоти” (Рим. 13, 14), не самоуслаждайтеся, не побеждайтесь своей самостью. Но не то же ли самое, только в душе, совершается в общении с людьми, когда вместо отдачи себя им, заботе и тревоге о них, я занят опять же собой и внутренне себя пред ними утверждаю, и, разговаривая с ними, посматриваю на себя в зеркало?

А когда я стою на молитве, то не бывает ли так, что вместо Бога я молюсь “на самого себя” – любуюсь собой и пребываю в тщеславии. Во всем этом и во множестве другого, – когда я осуждаю, обижаюсь, раздражаюсь, ненавижу, присваиваю, жадничаю, — я в основе делаю всегда одно и то же: утверждаю себя, свою грешную самость, свое “Я”, вместо “не Я”, вместо Бога и людей, вместо любви.

И наоборот. Перечислив многие совершенства, к которым мы призываемся (а в их лице все остальные совершенства), апостол заключает: “Более же всего облекитесь в любовь, которая есть совокупность совершенства” (Кол. 3, 14), ибо в ней совокупно существует весь путь к Богу. Она излагает гордость, отметает самость и самоугождение – плоти и духа. Вот почему существует мрак не только разврата, но и ложной добродетели, не только безделия, но и подвига, или, как говорили святые отцы, “лучше поражение со смирением, чем добродетель с гордостью” (“Отечник” еп. Игнатия). Вот почему истинная святость и любовь есть одно и то же. Блаженный Августин так говорил: “Всякая добродетель есть любовь”.

Для того, чтобы понять это опытно, некоторым нужно прожить десятки лет, слушая слова Отцов, учителей светлейшего подвига. Это корень аскетики, которая и есть – борьба за любовь в себе и в мире.

*

Епископ Феофан Затворник, говоря о непрестанной молитве, учил: Существо дела в том, чтобы приобресть навык стоять умом в сердце. Надо ум из головы свесть в сердце и там его усадить, сочетать ум с сердцем” (Добротолюбие, т. 5). Иначе говоря, все дело в том, чтобы “сочетать ум” в любви. Вот в какую глубину ведут нас Отцы, в какое тепло! А мы-то, бедные, только начнем молиться, как уже “стоим умом” в тщеславии все на том же месте: в самих себя.

Макарий Великий говорил: “Надо иметь ум пригвожденным к любви Христовой” (Беседы и слова”, 288).

*

У святых отцов очень много сказано о том, что спасение человека от греха, или, иначе говоря, его возведение к Богу, идет через ближних, через людей, и через них же идет к нему его духовная смерть.

Мы можем на людей злобиться, перед ними гордиться, на них дышать похотью; в этом трояком зле мы умираем. И мы можем любить человека, смириться перед ним и взирать на него чистым оком. И, когда это в нас совершается, мы вдруг познаем, что каждый человек – это “нерукотворный образ”, за которым стоит Сам Христос. Практика христианской жизни поэтому и сводится к тому, чтобы между мной и каждым человеком всегда стоял Христос... Надо видеть людей только через Христа.

*

Вот почему надо писать о любви и не-любви, о святости и не-святости. Здесь узел духовного бытия.

Но писать о любви — значит, прежде всего писать о смирении, точнее говоря, – о смирении любви, так как “любовь не ищет своего”, но забывает о “своем” и отдает “свое” в смирении. Только смирение может о себе забыть. Смирение есть сама природа отдающей себя, жертвующей собою любви.

“Чтобы положить основание любви, надо начать с жертвы”, – так “святоотечески” сказал военный летчик Экзюпери.

Смирение и есть “жертва”: “Жертва Богу – дух сокрушен, сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит” (Пс. 50).

*

В одном письме 1937 года о. Серафим (Батюгов) писал о смирении так: “Смирение – это непрестанная молитва, вера, надежда и любовь трепетной души, предавшей всю жизнь Господу. Смирение есть дверь, отверзающая сердце и делающая его способным к духовным ощущениям”.

*

Самое, может быть, трудное в смирении, — это смиренно не требовать от других любви к себе. Наверное, можно воздыхать об этом (“Господи! – я замерзаю”), но нельзя требовать, даже внутренно. Ведь нам дана заповедь в нашей любви к людям, но заповеди о том, чтобы мы требовали любви к себе от этих людей – нам нигде не дано. Любовь и есть в том, чтобы ничего для себя не требовать. И когда это есть, тогда опускается в сердце, как солнечная птица, Божия любовь и заполняет все.

*

О. Валентин Свенцицкий говорил мне: “Вот мы учим о любви и смирении, а случись, что нам в автобусе наступят на ногу, и мы тотчас же этого человека ненавидим”.

Смирение на словах есть порождение гордости, учили отцы. Всякий, стремящийся к христианскому мышлению, без большого труда, а иногда с каким-то большим удовольствием скажет о себе, что он “великий грешник”, или на просьбу о молитве ответит по утомительному стандарту: “Моя молитва недостойная”. Но попробуйте сказать о себе искренно: “Я просто нехороший человек” или я нечистый человек” – и вы поймете, как это трудно, может быть даже непосильно.

*

Я помню смерть матушки Смарагды. В это майское утро я шел к обедне и по дороге зашел узнать о больной. Когда я вошел на крыльцо, то увидел, что две ее келейницы стаскивают с чердака давно приготовленный гроб. “Как матушка?” – “Плохая”. Я прошел в комнату, где около постели были три женщины, наверно, самые близкие ей по духу. “Читай отходную”, – сказала одна из них мне. Я начал читать вполголоса, но не прочел и страницы, как услышал уже какой-то совсем другой, задыхающийся шепот: “читай! читай!” и понял, что уже “подносится чаша”! Когда-то задолго до этого, матушка сказала: когда человек умирает, к устам его “подносится чаша”. Мы еще долго стояли в тишине. Когда умирает святое сердце, это уже не скорбь, а только таинство.

Вот почему, когда через 8-9 лет после ее смерти я приехал на несколько часов в этот городок и пошел на кладбище, то, увидев среди сплошного снега, занесшего в ту зиму даже кресты, верхушку ее креста на бугре, я, к удивлению проходящего мальчишки, сошел с узкой тропинки и буквально пополз по снегу к этому еле видному знаку, как утопающий к острову, и, подобравшись, целовал его со слезами, как целовал бы материнский крест.

*

В реальности Церкви, в ее духовной жизни, все такие трудные для интеллигентов и молодых христиан понятия, вроде “добродетели” или “благочестия”, принимают тепло и жизнь необычайных, но понятных вещей.

О понятии “подвига” уже я говорил. Вот еще несколько трудных слов.

“Добродетель есть вещь некая горячая и зело приличная возжечь пламень любви Божией и сотворить душу всю огненной” (преп. Никита Стифат). “Благочестие... есть то, чтобы призирать (опекать) сирот и вдов в их скорбях и хранить себя не оскверненным от мира” (Иак. 27).

“Бесстрастие есть не то, чтобы не быть бориму от бесов, но то, чтобы, когда они борют нас, пребывать необоримыми” (блаж. Диадох).

*

Вернувшись после ссылки в Москву в 1925 г., я был раз на литургии у о. Валентина Свенцицкого. Я пришел к ее концу, и, когда он вышел с заамвонной молитвой, меня поразило его лицо. Я иначе не могу передать моего впечатления, как сказать, что это было лицо человека, который только что принес себя в жертву, принес реально и мучительно, и вот сейчас выходит к нам, никого еще не замечая от потрясения. Я тогда понял, что такое стигматы*.

А свою глупость я проявил и здесь. Вместо того. чтобы подождать его для разговора, мне нужного, я вошел в алтарь. И вот он властно поднял руку, останавливая меня, и сказал: “Сюда могут входить только верующие в Бога. Вы в Бога веруете?” Мы не виделись три года, а он, получив обо мне неверные сведения, проверял меня, дерзнувшего войти в святая святых.

*

Женщина умирала в больнице, в коридоре, и все никак не могла умереть, заживо разлагалась. Родных не было, никого не было. Наконец, ночью позвала одну няню, которая ее жалела, и велела слушать ее исповедь. Исповедь была страшная, за всю жизнь, а священника нельзя было позвать. Няня исповедь приняла и утром отнесла в церковь, а к вечеру женщина умерла.

*

Когда я писал о Достоевском, я не заметил еще одного источника для “Карамазовых”. Это “Откровенные рассказы странника”. Там рассказывается про одного князя, который ударил камергера, и тот на следующий день умер. Затем, через 6 недель, он стал являться князю, а также все другие обиженные им люди. Наконец, и он осознал свои беззакония, исповедался, дал свободу служившим ему людям и пошел скитаться по России нищим, служа по дороге всем бедным. Причем, “лишь только я на сие решился, – рассказывал он, – как тут же кончились беспокоившие меня видения. Я чувствовал такую отраду и сладость от примирения с Богом, что я не могу вполне сего изобразить.” Вот здесь я опытно узнал, что значит рай, и каким образом разверзается Царствие Божие внутри сердец наших”. Эта запись странника, — действительный факт. А вот запись в романе Достоевского о “таинственном незнакомце”, тоже убившем человека и приходившем к светскому еще Зосиме: “Радость чувствую и мир... Разом ощутил в душе моей рай, только лишь исполнил, что надо было... Предчувствую Бога, сердце как в раю, веселится” (ч. II, кн. 6, гл. 2).

“Предчувствую Бога!” – какие духовно верные слова умел находить этот удивительный человек.

*

Говорят, что о. Владимир Криволуцкий, придя домой из лагеря и ожидая скорой смерти (он знал, что у него рак), сам отпел себя, т.е. совершил над собой обряд отпевания. И недавно я понял, что это как-то возможно, что человек может вдруг отойти от самого себя и, глядя на себя сбоку, горько заплакать не о “себе”, а вот об этом лежащем рядом бездыханном грешнике, сделавшем так много для того, чтобы затемнить лик Спасителя.

“Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть и вижду во гробех лежащую по образу Божию созданную нашу красоту безобразну, бесславну, не имущую вида”.

*

Я ничего не понимаю в мировом страдании, кроме одного: в него вошел Творец мира, в него послал Он Своего Любимого Сына. Христианство учит о страдающем Боге, страдающем не по вине, а по состраданию, по любви. А если так, значит, страдание не страшно, так как его не отделишь от любви и не отделишь от Бога. “Страдает плотию Бог...”

Вот почему мы с дерзновением просим: “Страданий Твоих общника мя покажи” (Стихира на Госп. воззв. Вторн. 2-й нед. Великого Поста).

*

Таня – молодой искусствовед – собирала иконы. У нее стали допытываться: “Уж не верующая ли ты?” Она отвергла: “Я неверующая”. Потом попала в психиатрическую больницу, и вот, лежа в инсулиновом шоке, т. е. без сознания, она громко спрашивала: “Господи, есть ли ты? Скажи мне: есть ли ты?”

*

То, что Флоренский как-то прислушивался к Оригену, заметили все и осудили, а вот то, что он приблизил нас к ощущению геенны, мало кто заметил. Даже если он сомневался в вечности геенны, а он не сомневался в том, что она есть, и подвел нас к ее краю, и дал заглянуть. А не заглянувши, мы ничего не поймем, и, тем более, ничего не сделаем.

*

Церковная статистика 1907 года: Епархий —66, число церквей — 51.413, часовен — 20.113, библиотек при церквах — 19.659, монастырей мужских — 622, женских — 218, монашествующих мужчин — 17.583, женщин — 52.927 (вместе с послушниками в обоих случаях) (Ист. Вестн. 1916, 10).