Вверено Богом жить - лучшего ли искать?
Это строчка из стихотворения, написанного монахиней Евфимией (Аксаментовой). Читатель, который не проскочит эту строчку глазами, но остановится на ней, вдумается, соотнесет ее с собственной судьбой, собственным внутренним состоянием, с неизбежностью сделает очень важный духовный шаг. Вопрос в том, последуют ли за этим шагом другие: сможет ли человек преодолеть жалость к себе, отказаться от взыскания долгов, ухватиться за край Христовой одежды.
Если читатель все же будет пытаться это делать — ему помогут другие строфы матери Евфимии, например:
Среди житейского волненья
Нам предназначены судьбой
И клевета, и поношенье,
Как чаша горечи земной,
Чтобы принять и отрезвиться,
И в знаньи общего конца
Не жить с оглядкою на лица,
А жить в надежде на Творца.
Читателю может помочь также ее удивительный очерк (или эссе — здесь трудно определить жанр) об архимандрите Кирилле (Павлове) — «Тихий свет подлинности»[1]. Об отце Кирилле написано и сказано много, но именно текст его духовной дочери и келейницы, тогда еще инокини Натальи, невозможно забыть: «Вот едешь порою в трамвае или в метро. Кругом многолюдье. Обычная московская толкучка, суета. А у тебя в рюкзачке маленькая такая книжка лежит, любимая книжка твоего духовника – Новый Завет называется. Открываешь ее на любой странице… Мы, сильные, должны сносить немощи бессильных и не себе угождать (Рим. 15, 1). И видишь перед собой лицо этого человека, в душе которого любая твоя горечь утопала, как в море. И понимаешь, что ничто не может прекратиться совсем, когда есть такое Слово у земнородных».
Читателя, испытывающего большие трудности на духовном пути, может поддержать хотя бы вот такая, заочная встреча и беседа с этой русской монахиней. Как меня поддержала встреча непосредственная.
— Прошу Вас, расскажите о своем детстве и юности. Рядом с Вами были верующие, православные люди? Как и когда Вы почувствовали в себе первое движение веры?
— Наше поколение — те, кому сейчас сорок или немного больше — это поколение людей, выросших в условиях социальной стабильности, в относительном благополучии, следствие которого — разобщенность, индивидуализм. Мы были такие птенцы, знаете… сами по себе. Без особой оглядки на гнездо, на родителей.
Верующих среди моих родных не было. Однако — что мы можем знать о таких тонких вещах?.. Учитывая хотя бы то, что религиозные настроения в нашей стране многие просто приучены были скрывать. Поэтому скажем точнее — среди моих родных не было людей, открыто посещавших церковь… Был, правда, один очень загадочный персонаж — странница Анна, сестра деда — несчастная одинокая женщина, потерявшая мужа и сына и посвятившая себя странничеству. Она читала Псалтирь в тех домах, куда ее приглашали…
В то же время у моих родителей, у моих бабушек и дедушек я замечала столько подлинной человечности, искренности, порядочности… Это происходило из досоветских времен, из той самой Святой Руси… Много ли мы знаем о своих близких?..
Родители мои — учителя; мама — литературы, а отец преподавал физику и математику. Как я теперь понимаю, они оба были талантливыми педагогами — к маме все время бегали старшеклассницы с сердечными тайнами, а отец умудрялся превращать завзятых двоечников и второгодников в хорошистов. У него был такой метод педагогического воздействия — уважение к личности, пробуждение чувства человеческого достоинства в каждом школьном хулигане. Но меня он математике так и не научил. Зато любовь к литературе с детства — от него. Он и писал все время, придумывая какие-то повести и рассказы «в стол», возможно, скрашивая этим свою глубинную неудовлетворенность жизнью и внутреннее одиночество. Я любила, когда он читал мне на ночь Хемингуэя, «Старика и море»: мягкий свет бра, голос отца, наплывающий сон… Уже в зрелые годы я перечитала «Старика и море», и у меня сжалось сердце — так вдруг почувствовались те, отцовские переживания, которых я в силу малолетства тогда не могла понять…
Все, что накоплено в детстве — оно ведь неизбежно срабатывает потом, оно, как боль, отдает вот сюда — в наш сегодняшний день. И в детстве всегда есть что-то такое, что говорит о нашем будущем. Я помню, как мы, десятилетние девочки, хвастались друг перед другом своими сокровищами — какими-то картинками, открытками, пуговицами, брошками — и я увидела у моей подружки среди всех этих безделушек крестик алюминиевый, самый примитивный. Ничего в нем особенного не было, но я в него просто вцепилась, и заплакала, и сказала, что отдам за него все, что угодно. И отдала. Все мамины украшения сгребла и принесла. И Катька Канунникова отдала мне этот крестик. И сказала при этом: «Какая же ты глупая!»
— О реакции мамы история умалчивает?
— Да нормальная была реакция, взрослые там обо всем договорились… Но я-то до сих пор себе объяснить не могу этого своего поступка с крестиком. Что-то такое — надсознательное. Было ощущение счастья при виде креста. И это же ощущение возникало, когда я выходила в нашу степь бескрайнюю забайкальскую и смотрела в ее синеву. Помню, как мы ходили на прогулку в степь с одноклассниками: все бегают, играют, а я залезла на сопку, смотрю, задыхаюсь от нахлынувшей радости — и повторяю про себя: «Я буду самой счастливой. Самой счастливой…». Это воспоминание, это чувство непосредственно связано с моей сегодняшней жизнью, монашеской — хотя под обычные представления о счастливой жизни она не подпадает, конечно. Но для меня это действительно счастье, и именно о нем тогда детское сердечко было извещено.
— Вы мечтали стать актрисой?
— Я не мечтала стать актрисой никогда; я просто панически испугалась математики, и после восьмилетки решила поступить куда-нибудь, где математики нет. С восемью классами брали в наше иркутское театральное училище. Меня взяли, ко мне прекрасно там относились. Это ведь страшно интересно — когда к тебе творчески подходят, это совсем не то, что в школе. Но с другой стороны, ты сразу чувствуешь, что из тебя, не спрашивая твоего мнения, пытаются что-то вылепить, что на тебя сразу навешивают какой-то ярлык: «Ты — вот кто». Я это почувствовала вовремя. Из меня делали такую русскую красавицу, народную героиню. Но мне все эти страсти-мордасти были не по душе… Пришло время, и я стала очень неуютно чувствовать себя в этом силовом поле, в сценическом пространстве. Все время пульсировала мысль в подкорке: «Не то, не мое». Я решила, что театр не для таких, как я, а вот писателем стать — задача привлекательная, но мне нужно для этого познать жизнь. Я крестилась…
— Именно тогда? Почему?
— Я крестилась в семнадцать лет — под влиянием тех героинь, которых играла, Катерины из «Грозы», Паши из «Горячего сердца» и прочих: «Они же все верующие, а я даже не крещеная». А поскольку я была слишком честной, то мне хотелось быть как-то ближе к ним по-человечески. Не очень серьезная мотивация для крещения, на первый взгляд. Но у меня всегда было ощущение родного дома, когда я заходила в церковь.
А крестившись, я благополучно бросила театральное училище и пошла работать — сначала в типографию, в больницу, потом санитаркой в морг… Особенно горжусь профессией дворника: мой любимый автор, гениальный Андрей Платонов, тоже подвизался на этом поприще… В общем, одна романтика в голове, да?
Закончив вечернюю школу, чтоб наскрести-таки десятилетку, я уехала в Питер. В университет меня там не взяли, и хорошо, наверное, что не взяли, потому что меня ждали другие университеты, и все происходящее вело к тому. Питер тех лет был удивительным городом, я не знаю, таков ли он сейчас. Ты идешь по Невскому, жуя какую-то булку и запивая ее кефиром, к тебе подходят незнакомые люди и говорят: слушай, а ты ведь такая же чокнутая, как и мы, пошли к нам в гости, чай пить. И я спокойно шла в гости. И никто меня не обидел ни разу. Вокруг были замечательные люди. И одно из моих самых удачных попаданий в Питере — это семья фотохудожника Николая Семеновича Кармазина, человека очень интересной судьбы, репрессированного в свое время. Кармазины познакомили меня с Юрием Николаевичем Курановым, чудесным писателем, дочь которого оказалась замужем за дьяконом, служившим в Пюхтице. Юрий Николаевич первым и предложил мне съездить в Пюхтицкий монастырь. Я поехала — просто так, посмотреть. Мне ведь хотелось как можно больше всего увидеть, узнать жизнь. Ну а потом стала ездить — в Пюхтицу, в Печеры, большей частью автостопом. Водители-дальнобойщики спрашивали: «Ты откуда же такая? Где родители?» — «В Иркутске».— «Дурочка, ты хоть не говори, что у тебя здесь, рядом, никого нет».
Я стала понимать, что мне надо кардинально чтото менять в своей жизни. Начала молиться, чувствовала, что есть тот Человек — Богочеловек, Который меня слышит, Которому небезразлично, что со мною происходит, и Который не оставит меня без помощи… Это было очень сильное интуитивное чувство, его трудно передать словами.
— А родители? Как они реагировали на столь неожиданное решение единственной дочери?
— Они, конечно, опешили от такого известия. Но у нас в семье не было это принято — взваливать на другого гору своих переживаний. В этом заключалась внутренняя культура моих родителей: хочет человек вот так поступить, не надо на него давить. Это уж потом до меня донеслось — что и отца тогда это надорвало, и маму, которая делала беззаботное лицо все время,— ранило. А в восемнадцать лет я ничего этого не видела. Я смотрела только вперед. Господь Сам за меня о моих родителях тогда позаботился.
— Простите, наивный вопрос, но… как Вы решились на иноческий постриг? Вам ведь очень мало лет было тогда. И Вы решали за всю свою жизнь.
— Да, двадцать один год… Но такие решения и надо принимать в молодости. Когда у человека багаж за спиной, когда он успел уже важным, значимым себя в этой жизни почувствовать, реализоваться в той или иной мере — тогда ему труднее. Молодой человек еще ничем таким не отягчен, он еще никаких конструкций там, у себя внутри, не соорудил, он открыт, доверчив, и потому, может быть, лучше в своем сердечке глас Божий слышит, нежели «зрелый», по мирским понятиям, человек. И легче этому голосу доверяется. И никакого слома потом с ним не происходит. У меня никаких мучений выбора, никаких искушений, метаний не было, я просто сразу поняла, что мне надо делать. Все прошло спокойно, тихо. Другое дело — это я теперь понимаю — что духовный путь, будь это путь монашеский или какой-то другой — он ведь никогда не кончается. Сколько будешь жить — столько будут встречать тебя на пути и испытания, и неожиданности, и открытия, и благодатные встречи.
— Кто же встретил Вас за монастырским порогом? В Вашей иноческой молодости были подлинные учителя?
— Конечно, были. Это ведь самое главное на всех наших жизненных путях — живые люди, которые несут в себе свет, содержат в себе Христа, через которых рука Божия тебя ведет. Я не очень много могла понимать тогда, но я, встречая таких людей, именно это чувствовала. Отец Сергий Иванников — очень интересный, необычный человек, отец Димитрий Ходов — он до сих пор там, в Пюхтице, служит. И я застала еще старых пюхтицких монахинь, это была уже совсем уходящая натура — носители особого духа, особого отношения к жизни. Кстати, Святейший Патриарх недавно в ответ на вопрос, чего не хватает сегодня Церкви, ответил: подвижников. Вот мы все говорим о религиозном образовании, о социальном служении, а не хватает-то нам, оказывается, «обыкновенной» жертвенности. И это мое счастье — что я встречала таких людей.
Я совсем немного времени провела в Пюхтице. В монашеской жизни ведь не выбираешь ничего — все воспринимаешь как данность, как благодатный дар тебе от Господа. И вот, мне сообщают: ты едешь с матушкой Георгией на Карповку, в Питер — восстанавливать Иоанновский монастырь, который как раз только что вернули Церкви. Матушка Георгия (Щукина.— Ред.) теперь — настоятельница Горненского монастыря на Святой Земле. Она удивительный человек, светлый, я счастлива, что хоть недолго, но была с нею рядом. Она очень бережно, очень трепетно к нам относилась. Мы страшно уставали там, на Карповке, работа была очень тяжелая, грязная, мы кирпичную крошку таскали ведрами с колокольни вниз, от пыли дышать не могли. И однажды взмолились: матушка, отпусти нас в зоопарк! Почему-то всем хотелось именно в зоопарк. Мы ведь от детства еще не так далеко ушли — тогда очень много молодых девушек приходило в обители. Матушка не отпустила, не было такой возможности, но как она кротко, как мило за это перед нами извинилась — что не может отпустить. Меня это поразило.
Я таскала эти кирпичи, выбиваясь из сил, а потом уходила куда-то в угол и плакала. Плакала, потому что совершенно иначе представляла себе свою монастырскую жизнь. Кирпичи, кирпичи, кирпичи, когда же что-то случится, когда же что-то необыкновенное произойдет? Это было очень просветленное, очень радостное время…
— Как?..
— Это было едва ли не самое счастливое время в моей жизни — эта грязь, эти ведра с кирпичной крошкой, и эти слезы. Потому что все происходило не «ради хлеба куса»…
— Что самое трудное на монашеском пути? Отсечение собственной воли? Тяжкий труд? Утеснения общежития?
— Я думаю — самолюбие. Это главная наша тяжесть и главная препона на нашем пути. Под этим подпишется, наверное, 99 процентов монашествующих. Мы ищем причины своих страданий снаружи, в других людях, в игуменье, которая слишком строга… Но если мы честно в себе разберемся, мы увидим, что наша жизнь была бы иной, если бы с самолюбием у нас дело обстояло иначе.
И общая проблема нашего поколения — обособленность, индивидуализм. Мы все-таки очень зациклены на себе. И эгоцентричны. Потому, наверное, что, когда мы росли, уже не было чего-то такого в обществе — объединяющего. Война и все, что с нею связано, уходило в прошлое. Идеология выдыхалась. Энтузиазма никакого. Мы жили, как умели: каждый — сам. И вот, в таком заквасе пришли в монастырь, который по определению должен объединять, ведь это братская или сестринская обитель. Но ты вдруг ловишь себя на чувстве, что это тебе не очень нравится. И только постепенно, понемножку такие состояния преодолеваются людьми.
— Что же последовало за ведрами с кирпичной крошкой?
— Нас откомандировали сюда, в Переделкино, в Патриаршую резиденцию. Мы и здесь занимались ремонтами — веселой такой девчоночьей бригадой. Конечно, и здесь возникали горькие мысли: что же это такое, это уже не монастырь, монастырь — это уединение, тишина, молитва… Спасала молодость и присущая ей доверчивость — доверие к Богу. Ты понимаешь, что тебе надо Ему довериться. С тобой будет происходить именно то, что должно с тобой происходить. Не монастырь? Пусть не монастырь, пусть хоть на улице ты живешь — это именно то, что надо тебе.
— Но ведь на самом деле это очень трудно, практически невозможно — вот так довериться Богу. Сколько себя ни убеждай — всегда будут страхи, обиды, неудовлетворение, беспокойство. Как достигнуть мира в реальности?
— У святителя Игнатия в Письмах есть замечательное высказывание, которое я не смогу сейчас, к сожалению, процитировать, но, по сути, он призывает принять себя такими, какие мы есть — а это не так просто, как может показаться — со всеми своими обстоятельствами, с этими страхами, беспокойством, грехами, немощами, падениями. И это есть наш крест, реальный, непридуманный, который надо нести, чтобы спастись, иного не дано. Да, я такой вот — со страхами, с обидами, с больным самолюбием — но я ведь существую для чего-то, я не зря сюда приведен и поставлен.
— Вы делали ремонт, а потом, насколько я знаю, надели фартук и надолго встали к плите. Журналистка из какойнибудь «Комсомольской правды» спросила бы: ну и что Вы выбрали, что нашли? То кирпичи, то кастрюли, то швабра с тряпкой. А мечтали-то писателем стать!
— Это вовсе не такой глупый вопрос, это реальное переживание, к которому приходится серьезно относиться… хотя вообще-то лучше относиться с юмором.
Что касается меня — мне здесь стихи помогли. Это очень неожиданно случилось: я начала вдруг их писать. Они мне были поданы, как костыли немощному — чтоб я могла двигаться и свои проблемы преодолевать, что-то понимать про жизнь… Стыдно ведь страдать из-за самой себя. У Сергея Аверинцева есть хороший образ: можно жить в комнате, обставленной зеркалами, а можно — в комнате с окнами. Выбирай: или пялиться на самое себя и страдать по этому поводу, или выглянуть в окно и много чего увидеть… Потом, когда книжки читаешь, когда до тебя понемногу доходит, что в мире происходило, что поэт Мандельштам, к примеру, умер в лагере от голода… А ты живешь действительно — не «как», а действительно — у Христа за пазухой и страдаешь от того, что послушница Н. криво на тебя посмотрела. И начинаешь понемножку над собой подниматься, начинаешь понимать, что все в твоих руках. Неважно, моешь ли ты посуду, или полы, или что-то другое делаешь. Если у тебя есть свое отношение к этому миру, если у тебя высокий духовный градус — ты живешь.
Ведь в том-то и красота монашества, что здесь все исчезает — все социальные статусы, все понятия о престиже, об успехе. И ты понимаешь, что ты ничего не лишен, в конечном итоге, что на самом деле, ты — богач. Такой богач, что… потом, возможно, и стихов не надо будет никаких.
— У Вас не возникало проблем в Вашей иноческой жизни — из-за того, что Вы пишете и публикуете стихи? Вам не говорили, что это — не по уставу, что в этом заключен соблазн тщеславия?
— Серьезных проблем не было, но говорить — говорили. И мне было стыдно — особенно когда для издания книги потребовалась моя фотография. Но я понимала, что раз уж я на это решилась — издать книжку и, так сказать, выйти из-под покрова благословенной скромности, то надо не жеманничать, а делать то, что в таких случаях требует издатель. Вот и все.
Другое дело, что я не считаю творчество онтологической принадлежностью поэтов, писателей, композиторов, актеров… Я всегда испытываю какое-то печальное недоумение, когда говорят: «Она поэт» — с такой интонацией, будто речь идет о чем-то исключительном и дающем превосходство над другими. Мы призваны каждый час своей жизни превратить в творчество. Стихи — только один из способов.
— Какое место занимает литературное творчество в Вашей внутренней жизни? Как оно сочетается с жизнью духовной, молитвенной? Есть что-то общее?
— Общее, пожалуй, в том, что человек творческий и человек, скажем так, пытающийся жить духовно, стремятся что-то изменить прежде всего в себе.. Именно в себе, а не в окружающем мире. Это колоссальная работа. Кто пробовал — знает. Изменить себя, даже хотя бы просто заглянуть в себя под правильным углом — задача не из легких. Кстати, ничего родственного не имеющая со склонностью к эгоцентризму, о которой мы уже говорили…
Общее в том, что работе этой конца и края не будет — и это сразу нужно понять.
Но если осмелиться говорить о жизни духовной как о внутреннем евангельском преображении, то никакого отношения к духовному росту сложение стихов все же не имеет. Потому что духовный рост, вообще духовная жизнь — это пребывание на Кресте. Вне Креста и Христа этого не может быть. А стихи — это такая отдушина, это способ на время уйти… к себе.
Так что непосредственной связи нет, но иногда бывают такие моменты, когда это сопрягается. Может быть — ощущение счастья, когда ты хорошо потрудился и у тебя получился неплохой текст.
Но если тебе удалось внимательно помолиться Богу — с этим вообще ничто не может сравниться.
* * *
Стихам свойственно выдавать автора. Если бы не стихи, я бы тоже не знала, что стоит за мудрым спокойствием матушки Евфимии, какой ценой это достается.
Давно я перестала понимать,
Где я живу и что вокруг творится.
Закрыть глаза, не думать, не искать,
А только плакать.
Плакать и молиться.
И, стиснув зубы – все преодолеть,
Не отягчая время поруганьем.
В безумном мире можно уцелеть
Одним лишь бесконечным состраданьем.
Под конец нашей беседы я задаю вопрос, который задают ей едва ли не все. Потому что ее основное монашеское послушание сейчас — уход за тяжелобольным, беспомощным батюшкой Кириллом. Архимандритом Кириллом (Павловым).
— Как он?..
— Состояние стабильное, но очень, очень слабое…
Это послушание для нее — великое счастье: она присутствует при подвиге, который несет сейчас ее парализованный духовник. А подвиг этот, как писала она в том своем эссе, есть «великое обо всех нас Божие попечение и недомыслимая Его к нам милость».
И — аванс, который нужно хоть отчасти отработать за эту земную жизнь.
Источник: Православие и современность
- Войдите или зарегистрируйтесь, чтобы получить возможность отправлять комментарии