САНКТ-ПЕТЕРБУРГ - МЕЧТА О ЕВРОПЕ, КОТОРАЯ НЕ СБЫЛАСЬ. Дмитрий Володихин

Страница для печатиОтправить по почтеPDF версия
Дмитрий Володихин

К 300-летию переноса столицы в Санкт-Петербург

С XVIII века в России продолжается диалог двух городов, поочередно носящих державный венец столицы. Москва и Петербург давно привыкли оппонировать друг другу. И в сознании миллионов образованных людей их спор представляет собой символическое противостояние двух периодов русской истории, более того, двух маршрутов исторического развития. Двигаясь от Москвы к Петербургу и обратно, страна выбирала не просто одну из точек на карте. Она выбирала себе судьбу.

 

В 2012 году Россия отмечает странную дату — трехсотлетие переноса столицы из Москвы в Санкт-Петербург. Юбилей празднуется без той роскоши, с которою было обставлены торжества на 300-летие основания Санкт-Петербурга. Фактически он едва заметен.

Что ж, отсутствие помпезных затей можно понять. Ведь дата эта очень условна: не существует указа Петра I, где бы шла речь о придании новому городу столичного статуса. Переезд важнейших правительственных учреждений растянулся на много лет. Начался он приблизительно в 1710 году, а 1712-й отмечен в этом затяжном процессе важной вехой: Москву покинул царский двор и посольства нескольких западноевропейских держав. Здесь же, в недавно основанном портовом центре, постепенно создавались доселе невиданные ведомства. Положение главного правительственного средоточия после серьезных колебаний окончательно утвердилось за Петербургом лишь в 1730-х годах, при императрице Анне Иоанновне.

Иначе говоря, 1712 год как дата «смены столицы» не то что бы неверная цифра, нет, скорее почти бессмысленная.

Технические детали крайне неторопливого перетекания властных функций из Москвы в Петербург ныне могут заинтересовать разве что узких специалистов по политической истории XVIII века. Тем не менее эфемерное «трехсотлетие» отнюдь не пустой звук. Оно как минимум дает повод для разговора о том историческом периоде, который называют «петербургским». Город на Неве сыграл роль живого символа для двух столетий в биографии России. Говоря о нем, невозможно отделаться от впечатления, что одновременно говоришь об Империи. Притом об Империи не столько русской, сколько европейской...

 

Форпост Европы

Петербург являлся главным плацдармом Европы в России на протяжении трех веков.

Первое время он был воротами в Европу, прорубленными государем Петром Алексеевичем, искавшим европейской науки, европейской техники, европейских военных специалистов, моряков, инженеров, кораблестроителей. То самое «окно», о котором писал классик, существовало задолго до царя Петра; при нем у России появились именно что морские врата, раскрытые для волн Запада… Потом Петербург метаморфировал в нечто иное — канал идей, рожденных европейской философией и европейской общественной мыслью, и постоянно импортируемых Россией. Порой идей столь разрушительных, что в конечном итоге и сам город-канал жестоко пострадал от вызванного ими революционного взрыва.

Сказать, что петербургское правительство нанимало на русскую службу европейских офицеров, мастеров, людей искусства — значит ничего не сказать. Без европейского опыта немыслимо было появление российского боевого флота, адмиралтейства, громадных верфей. Без европейских военных людей не устроилась бы российская регулярная армия. Без европейских эстетических исканий невозможно представить сам облик новой столицы.

Лучшие «импортные» архитекторы на протяжении XVIII и значительной части XIX века работают прежде всего в Петербурге и его окрестностях. По большей части творческий потенциал европейцев, а не русских архитекторов реализовывался в чудесных дворцовых комплексах императорской столицы, а вместе с нею Петергофа, Ораниенбаума, Стрельны, Царского Села, Гатчины, Павловска…

Лучшие силы науки — за исключением, пожалуй, Университета в Москве — рекрутируются среди европейских специалистов через «петербургский канал» и оседают близ Невы. Деятельность Академии наук на первых стадиях ее существования воздвигалась в основном европейскими умами..

Академия художеств, возникшая при императрице Елизавете Петровне в столице Империи, не могла бы начать работу без европейских преподавателей. Лучших живописцев, выросших в ее стенах, награждали продолжительной поездкой в Европу для совершенствования их мастерства и обретения нового опыта…

Европейские моды в сфере театра, музыки и даже гардероба мощно влияли на русскую жизнь, вырываясь огненными протуберанцами из петербургского гранитного жерла.

От Петербурга исходила всякая политическая инициатива. Все административное устройство Империи — дитя петербургской власти. Создатель града сего, Петр I, отказавшись от старинной русской организации власти — с Боярской думой, приказами, воеводами — основал традицию «примеривания» на Россию европейских идей в сфере государственного строя. Принимая то коллегии и комиссариаты, то министерства и канцелярию Его Императорского Величества, страна постепенно привыкала к европейским схемам управления, а потом и к европейским формам общественной жизни.

В образе Петербурга, привычном для всей страны, какую деталь ни возьмешь, всё подвешено на гвозде европейства. Сказал когда-то Александр Бенуа: «Петербург угрюм, молчалив, сдержан и корректен. Он располагает к крайней индивидуализации, к выработке чрезвычайного самоопределения, и в то же время (в особенности в сопоставлении с Москвой) в нем живет какой-то европеизм, какое-то тяготение к общественности».

Москва — до того как поднялось могучее московское купечество — могла состязаться с Петербургом лишь в религиозном благочестии, да еще… в пристрастии к европейской философии. Правда, Петербург предпочитал более умеренные варианты западной философской мысли, а Москва бесшабашно тянулась к наиболее радикальным, а то и прямо крамольным.

В граде Петровом благосклонно относились к антиреволюционеру Де Местру и аристократичному националисту Шлегелю. Их идеи были использованы графом Уваровым, соединявшим Православие и самодержавие с национальной идеей. Закат XVIII столетия и первые десятилетия века XIX застают на российском троне двух императоров-мистиков, их интересы концентрируют целый сонм людей, занимавшихся переводами и толкованиями Бёме, Эккартсгаузена и иже с ними. Для Православия их труды — нечто чужое, опасное, но для престола — интеллектуальная игра.

Вечно оппозиционная Москва при Екатерине Великой с азартом приветствовала вольтерьянство. Позднее она возлюбила неистового Шиллера, вдоволь насытилась запретным Кантом и особенно Шеллингом, затем поспешно проскочила громоздкого Гегеля. У Шеллинга, много дававшего развитию научной мысли и эстетики, имелись поклонники и популяризаторы в обеих столицах, но особенно его любили в Москве. Московский университет долгое время был главным «гнездовьем» русского шеллингианства. После Шеллинга Белокаменная, ведомая западническими кружками, быстро, с гиком и свистом, как на резвой тройке по заснеженной дороге, понеслась к атеисту Фейербаху и социалисту Сен-Симону.

В XVIII столетии Петербург абсолютно преобладал в роли центра европейского просвещения. Лишь на исходе века несколько изменила картину бурная деятельность перебравшегося в Москву издателя и журналиста Н. И. Новикова, который стал любимцем московской барственной масонерии. А при государе Николае I, во второй четверти XIX века, Москва уже быстрее осваивает европейские философские веяния: здесь от престола дальше и «присмотра» меньше, а потому общественная мысль с легкостью выписывает самые безумные коленца. И чем радикальнее очередная европейская интеллектуальная мода, тем быстрее принимают ее в Москве, тем с большим энтузиазмом делают из нее новое «знамя».

Правда, нарастание «европейства» в Москве сопровождалось сохранением и даже отстаиванием допетровской духовной традиции. Москвичи при Екатерине II не дали взорвать родной Кремль и поставить на его месте темный масонский замок. В Москве родилось славянофильство. Московская жительница Марина Цветаева посвятила городу цикл стихов, наполненных трепетным христианским переживанием:

…А вон за тою дверцей,

Куда народ валит –

Там Иверское сердце

Червонное горит.

 

И льется аллилуйя

На смуглые поля.

— Я в грудь тебя целую,

Московская земля!

Гранитный оплот на чухонских болотах имел особенное значение, а следовательно, и честно заслуженный столичный статус, покуда являлся форпостом Европы в России и России в Европе. Покуда он представлял собой зону соединения и взаимного проникновения двух разных миров. Как только длительный русский «эксперимент» по «присвоению» Европы исчерпался, как только вся территория страны стала проницаемой для Европы, герр Питер в качестве столичного центра потерял всякий смысл.

С этой точки зрения возвращение столичного статуса Москве даже несколько запоздало: со второй половины XIX века, со времен «великих реформ» Александра II, Россия — бесспорно по-европейски устроенная страна. Разве только парламент отсутствует — до 1905 года… Империя моментально усваивает все новинки европейской общественной мысли и философии, а большая часть образованного класса просто дышит ими! И в конце XIX — начале XX века естественные неудобства пребывания столичного центра в приграничном районе, да еще на окраине коренных русских земель могут быть оправданы — вернее, в большей степени объяснены, нежели оправданы, — одной лишь инерцией прежнего политического развития.

 

 

Город, бедный храмами

Петербургская Империя — не только вторжение Европы в Россию. Это еще и секуляризация духовной жизни. Петербургские монархи и петербургские чиновники берут Церковь под полный контроль, лишив ее той относительной независимости, которой она пользовалась в старомосковские времена. Государство лезет корректировать глубинные устои православной жизни, государство презирает и мучает монастыри, государство держит в черном теле приходское духовенство.

На протяжении всего XVIII века и начала XIX-го христианское просвещение в России влачит самое жалкое существование. Преподаватели в духовных академиях и семинариях, главным образом, повторяют зады средневековой европейской схоластики, учат по пособиям, возникшим из опыта иных конфессий, иной этики, иной духовной культуры. Богословская мысль надолго застывает.

Прославление новых святых выглядит в глазах администратора, поставленного над Церковью (порою совершенно неверующего человека, масона, а то и прямо атеиста), сущим анахронизмом, делом смешным и ненужным. Канонизация прекращается на небывало долгий срок.

И лишь то, что трудно учесть, вымерять и унифицировать казенному человеку, — старчество — расцветает. А по улицам и проспектам казенной твердыни, Санкт-Петербурга, бродит, юродствуя, святая Ксения в мундире покойного мужа. И люди поклоняются ей, и вся мощь имперского рационализма обтекает ее, поскольку юродство — явление просто немыслимое для новой культуры, его невозможно понять, невозможно стереть или заморозить, а значит, придется допустить.

Петербургская Империя — опыт государственного устройства, при котором резко понижается градус религиозности, падает авторитет Церкви, христианство выхолащивается до состояния официально признанной этики. Ну а поскольку свято место пусто не бывает, в те ниши духовной жизни, которые вынужденно покинула Церковь, пришли многочисленные сектанты, мрачный спиритизм и эзотеризм, а вместе с ними воинствующий атеизм.

Город Санкт-Петербург тут ни в чем не виноват. Его создавали как каменный фонтан, из которого высоко вверх бьет струя главенствующего разума, науки, прагматизма. Из него, как из малого истока, вытекла река Империи, где рацио долгое время ставилось выше веры и с верою мирилось, как с вещью, полезной для казенного интереса, но не более того. Петербург беднее храмами, чем Москва, да и не только она. На единицу площади там было меньшее количество церквей, чем в любом крупном городе коренной Руси. Но ведь каково время, такова и столица!

Ситуация стала коренным образом меняться лишь при последних двух императорах — Алек­сандре III и Николае II. Тогда Церковь и Православие испытали настоящее возрождение. Дело не только в мировидении и государственной воле двух монархов. Новая общественная сила начала властно вмешиваться в культурную жизнь — русское купечество: Третьяковы, Корзинкины, Перловы… Их миллионы звучали очень веско, когда понадобилось строить новые храмы и ремонтировать старые, создавать новое искусство — по сути православное, а по форме национальное, русское.

Религиозно-национальное возрождение тех лет очень мало связано с петербургской Империей. Оно, в сущности, представляло собой отклонение от ее магистрального маршрута. И петербургский храм Воскресения Христова на крови — теплое, нарядное воплощение христианского чувства — чужероден для петербургского ландшафта точно так же, как глубокая религиозность чужеродна для культурного ландшафта имперской казенной рациональности. Проповеди святого Иоанна Кронштадтского звучали в непосредственной близости к «творенью Петра», к ним прислушивалась вся Россия, но особую силу придавал им невероятный контраст: механический мастодонт державной мощи и — живое христианское слово, живая мистика православная.

Культурный раскол

Петербургская Империя — не только европеизация, секулярность и глубокое вмешательство государства во все сферы жизни общества. Это еще и неравномерность, с которой разные сословия принимали новую культуру.

Аристократия и верхние слои дворянства быстро переоделись в европейское платье, стали говорить по-немецки, по-голландски, по-французски и по-английски, поменяли проповедь приходского батюшки на книги Монтескьё, Шлегеля, Шеллинга… Вслед за «благородным сословием» в то же плавание отправились люди свободных профессий, разночинцы.

Купечество оказалось гораздо консервативнее, хотя эпоха «великих реформ» расколола и его. Многие русские коммерсанты, принадлежавшие молодому поколению, отказались тогда от патриархального быта отцов. Они быстро и безоглядно сделались русскими европейцами, покинули веру. Но… не меньшее количество молодых людей решили совмещать европейский опыт, европейскую науку с родным семейным укладом, с ролью добрых прихожан. Еще в начале XX века, при звуках рушащихся стен имперского здания, очень значительная часть русского купечества сохраняла верность свечке, лампадке, размеренному ритму старинной жизни рода.

Ну а крестьянство и, само собой, духовенство, по большей части, прочно держались культуры, уходящей корнями в допетровскую эпоху. Мужику понятен был «служилый человек по отечеству», уходивший драться с поляками, литовцами или татарами, скажем, при царе Алексее Михайловиче. Такой господин верил тою же верой, одевался роскошнее, но, чаще всего, в платье того же покроя, говорил на том же языке и в быту следовал похожим обычаям, что и его крестьянин. А кто таков барин в парижском сюртучке, бегло общающийся на языке шаромыжников из наполеоновской армии, храм не посещающий принципиально и государю никоторыми службами не служащий? Чучело. Зачем, за какие-такие достоинства платить ему оброк и таскаться на барщину, коли он не воин, не судья, не чиновный человек, а баловень праздный?

Крестьянская бездна и огромный слой духовенства жили одной жизнью, а дворянские сливки общества да мелкая сыпь разночинской корицы на этих сливках — совсем другой. Понимание между ними от поколения к поколению уменьшалось, а чувство общенародного единства к середине XIX века рассеялось безвозвратно.

Финал Империи

«Петербургский период» в русской истории безвозвратно ушел под громовые раскаты Гражданской войны.

Советская эпоха, конечно, связана с предшествующим временем генетически. Это всё тот же маршрут движения, считанный с европейских скрижалей. Это всё то же убывание религиозности. И это всё то же огосударствление 95 % жизни общества.

Но все-таки «страна советов» имеет гораздо больше отличий от Российской империи, нежели черт сходства. Разрыв — да, очевиден! А преемственности — кот наплакал.

Петербургская эра — время компромисса. Одни качества в обществе постепенно нарастали, другие ослабевали. Но процесс шел весьма медленно, с уходами в сторону, а то и движением вспять. Не оборвись он, как знать, быть может, на очередной стадии компромисса очередное причудливое сочетание старого и нового оказалось бы жизнеспособным…

Советское время компромиссов не любило, оно нетерпимо и непримиримо. «Кто не с нами — тот против нас!»

Постепенные, количественные изменения сменились бешеным революционным скачком. Ради него пришлось истребить или изгнать всю старую политическую элиту, почти всю церковную и большую часть культурной.

Результат оказался ýже, проще, площе чрезвычайно сложного культурного организма Российской империи; качества, присущие петербургской поре, предстали в концентрированном, а вернее, гипетрофированном виде. Европы стало так много, что вышла «переЕвропа», от которой Европа настоящая в ужасе отвернулась, как от карикатуры на самое себя.

Соответственно, Империя советская, словно какая-то гротескная, мутантная форма жизни, и просуществовала в три раза меньше Империи петербургской.

На заре советской жизни Георгий Федотов сформулировал гениальное предвидение: «Чем же может быть теперь Петербург для России? Не все его дворцы опустели, не везде потухла жизнь. Многие из этих дворцов до чердаков набиты книгами, картинами, статуями. Весь воздух здесь до такой степени надышан испарениями человеческой мысли и творчества, что эта атмосфера не рассеется целые десятилетия… Город культурных скитов и монастырей, подобно Афинам времени Прокла, — Петербург останется надолго обителью русской мысли». Так и было при начале советского времени. Но постепенно многое из культурных достижений прошлого рассеивалось, расточалось, таяло.

Ни В 2012 году Россия отмечает странную дату — трехсотлетие переноса столицы из Москвы в Санкт-Петербург. Юбилей празднуется без той роскоши, с которою было обставлены торжества на 300-летие основания Санкт-Петербурга. Фактически он едва заметен.

Что ж, отсутствие помпезных затей можно понять. Ведь дата эта очень условна: не существует указа Петра I, где бы шла речь о придании новому городу столичного статуса. Переезд важнейших правительственных учреждений растянулся на много лет. Начался он приблизительно в 1710 году, а 1712-й отмечен в этом затяжном процессе важной вехой: Москву покинул царский двор и посольства нескольких западноевропейских держав. Здесь же, в недавно основанном портовом центре, постепенно создавались доселе невиданные ведомства. Положение главного правительственного средоточия после серьезных колебаний окончательно утвердилось за Петербургом лишь в 1730-х годах, при императрице Анне Иоанновне.

Иначе говоря, 1712 год как дата «смены столицы» не то что бы неверная цифра, нет, скорее почти бессмысленная.

Технические детали крайне неторопливого перетекания властных функций из Москвы в Петербург ныне могут заинтересовать разве что узких специалистов по политической истории XVIII века. Тем не менее эфемерное «трехсотлетие» отнюдь не пустой звук. Оно как минимум дает повод для разговора о том историческом периоде, который называют «петербургским». Город на Неве сыграл роль живого символа для двух столетий в биографии России. Говоря о нем, невозможно отделаться от впечатления, что одновременно говоришь об Империи. Притом об Империи не столько русской, сколько европейской...

 

Форпост Европы

Петербург являлся главным плацдармом Европы в России на протяжении трех веков. Первое время он был воротами в Европу, прорубленными государем Петром Алексеевичем, искавшим европейской науки, европейской техники, европейских военных специалистов, моряков, инженеров, кораблестроителей. То самое «окно», о котором писал классик, существовало задолго до царя Петра; при нем у России появились именно что морские врата, раскрытые для волн Запада… Потом Петербург метаморфировал в нечто иное — канал идей, рожденных европейской философией и европейской общественной мыслью, и постоянно импортируемых Россией. Порой идей столь разрушительных, что в конечном итоге и сам город-канал жестоко пострадал от вызванного ими революционного взрыва.

Сказать, что петербургское правительство нанимало на русскую службу европейских офицеров, мастеров, людей искусства — значит ничего не сказать. Без европейского опыта немыслимо было появление российского боевого флота, адмиралтейства, громадных верфей. Без европейских военных людей не устроилась бы российская регулярная армия. Без европейских эстетических исканий невозможно представить сам облик новой столицы.

Лучшие «импортные» архитекторы на протяжении XVIII и значительной части XIX века работают прежде всего в Петербурге и его окрестностях. По большей части творческий потенциал европейцев, а не русских архитекторов реализовывался в чудесных дворцовых комплексах императорской столицы, а вместе с нею Петергофа, Ораниенбаума, Стрельны, Царского Села, Гатчины, Павловска…

Лучшие силы науки — за исключением, пожалуй, Университета в Москве — рекрутируются среди европейских специалистов через «петербургский канал» и оседают близ Невы. Деятельность Академии наук на первых стадиях ее существования воздвигалась в основном европейскими умами..

Академия художеств, возникшая при императрице Елизавете Петровне в столице Империи, не могла бы начать работу без европейских преподавателей. Лучших живописцев, выросших в ее стенах, награждали продолжительной поездкой в Европу для совершенствования их мастерства и обретения нового опыта…

Европейские моды в сфере театра, музыки и даже гардероба мощно влияли на русскую жизнь, вырываясь огненными протуберанцами из петербургского гранитного жерла.

От Петербурга исходила всякая политическая инициатива. Все административное устройство Империи — дитя петербургской власти. Создатель града сего, Петр I, отказавшись от старинной русской организации власти — с Боярской думой, приказами, воеводами — основал традицию «примеривания» на Россию европейских идей в сфере государственного строя. Принимая то коллегии и комиссариаты, то министерства и канцелярию Его Императорского Величества, страна постепенно привыкала к европейским схемам управления, а потом и к европейским формам общественной жизни.

В образе Петербурга, привычном для всей страны, какую деталь ни возьмешь, всё подвешено на гвозде европейства. Сказал когда-то Александр Бенуа: «Петербург угрюм, молчалив, сдержан и корректен. Он располагает к крайней индивидуализации, к выработке чрезвычайного самоопределения, и в то же время (в особенности в сопоставлении с Москвой) в нем живет какой-то европеизм, какое-то тяготение к общественности».

Москва — до того как поднялось могучее московское купечество — могла состязаться с Петербургом лишь в религиозном благочестии, да еще… в пристрастии к европейской философии. Правда, Петербург предпочитал более умеренные варианты западной философской мысли, а Москва бесшабашно тянулась к наиболее радикальным, а то и прямо крамольным.

В граде Петровом благосклонно относились к антиреволюционеру Де Местру и аристократичному националисту Шлегелю. Их идеи были использованы графом Уваровым, соединявшим Православие и самодержавие с национальной идеей. Закат XVIII столетия и первые десятилетия века XIX застают на российском троне двух императоров-мистиков, их интересы концентрируют целый сонм людей, занимавшихся переводами и толкованиями Бёме, Эккартсгаузена и иже с ними. Для Православия их труды — нечто чужое, опасное, но для престола — интеллектуальная игра.

Вечно оппозиционная Москва при Екатерине Великой с азартом приветствовала вольтерьянство. Позднее она возлюбила неистового Шиллера, вдоволь насытилась запретным Кантом и особенно Шеллингом, затем поспешно проскочила громоздкого Гегеля. У Шеллинга, много дававшего развитию научной мысли и эстетики, имелись поклонники и популяризаторы в обеих столицах, но особенно его любили в Москве. Московский университет долгое время был главным «гнездовьем» русского шеллингианства. После Шеллинга Белокаменная, ведомая западническими кружками, быстро, с гиком и свистом, как на резвой тройке по заснеженной дороге, понеслась к атеисту Фейербаху и социалисту Сен-Симону.

В XVIII столетии Петербург абсолютно преобладал в роли центра европейского просвещения. Лишь на исходе века несколько изменила картину бурная деятельность перебравшегося в Москву издателя и журналиста Н. И. Новикова, который стал любимцем московской барственной масонерии. А при государе Николае I, во второй четверти XIX века, Москва уже быстрее осваивает европейские философские веяния: здесь от престола дальше и «присмотра» меньше, а потому общественная мысль с легкостью выписывает самые безумные коленца. И чем радикальнее очередная европейская интеллектуальная мода, тем быстрее принимают ее в Москве, тем с большим энтузиазмом делают из нее новое «знамя».

Правда, нарастание «европейства» в Москве сопровождалось сохранением и даже отстаиванием допетровской духовной традиции. Москвичи при Екатерине II не дали взорвать родной Кремль и поставить на его месте темный масонский замок. В Москве родилось славянофильство. Московская жительница Марина Цветаева посвятила городу цикл стихов, наполненных трепетным христианским переживанием:

 

…А вон за тою дверцей,

Куда народ валит –

Там Иверское сердце

Червонное горит.

 

И льется аллилуйя

На смуглые поля.

— Я в грудь тебя целую,

Московская земля!

 

Гранитный оплот на чухонских болотах имел особенное значение, а следовательно, и честно заслуженный столичный статус, покуда являлся форпостом Европы в России и России в Европе. Покуда он представлял собой зону соединения и взаимного проникновения двух разных миров. Как только длительный русский «эксперимент» по «присвоению» Европы исчерпался, как только вся территория страны стала проницаемой для Европы, герр Питер в качестве столичного центра потерял всякий смысл.

С этой точки зрения возвращение столичного статуса Москве даже несколько запоздало: со второй половины XIX века, со времен «великих реформ» Александра II, Россия — бесспорно по-европейски устроенная страна. Разве только парламент отсутствует — до 1905 года… Империя моментально усваивает все новинки европейской общественной мысли и философии, а большая часть образованного класса просто дышит ими! И в конце XIX — начале XX века естественные неудобства пребывания столичного центра в приграничном районе, да еще на окраине коренных русских земель могут быть оправданы — вернее, в большей степени объяснены, нежели оправданы, — одной лишь инерцией прежнего политического развития.

 

Город, бедный храмами

Петербургская Империя — не только вторжение Европы в Россию. Это еще и секуляризация духовной жизни.

Петербургские монархи и петербургские чиновники берут Церковь под полный контроль, лишив ее той относительной независимости, которой она пользовалась в старомосковские времена. Государство лезет корректировать глубинные устои православной жизни, государство презирает и мучает монастыри, государство держит в черном теле приходское духовенство.

На протяжении всего XVIII века и начала XIX-го христианское просвещение в России влачит самое жалкое существование. Преподаватели в духовных академиях и семинариях, главным образом, повторяют зады средневековой европейской схоластики, учат по пособиям, возникшим из опыта иных конфессий, иной этики, иной духовной культуры. Богословская мысль надолго застывает.

Прославление новых святых выглядит в глазах администратора, поставленного над Церковью (порою совершенно неверующего человека, масона, а то и прямо атеиста), сущим анахронизмом, делом смешным и ненужным. Канонизация прекращается на небывало долгий срок.

И лишь то, что трудно учесть, вымерять и унифицировать казенному человеку, — старчество — расцветает. А по улицам и проспектам казенной твердыни, Санкт-Петербурга, бродит, юродствуя, святая Ксения в мундире покойного мужа. И люди поклоняются ей, и вся мощь имперского рационализма обтекает ее, поскольку юродство — явление просто немыслимое для новой культуры, его невозможно понять, невозможно стереть или заморозить, а значит, придется допустить.

Петербургская Империя — опыт государственного устройства, при котором резко понижается градус религиозности, падает авторитет Церкви, христианство выхолащивается до состояния официально признанной этики. Ну а поскольку свято место пусто не бывает, в те ниши духовной жизни, которые вынужденно покинула Церковь, пришли многочисленные сектанты, мрачный спиритизм и эзотеризм, а вместе с ними воинствующий атеизм.

Город Санкт-Петербург тут ни в чем не виноват. Его создавали как каменный фонтан, из которого высоко вверх бьет струя главенствующего разума, науки, прагматизма. Из него, как из малого истока, вытекла река Империи, где рацио долгое время ставилось выше веры и с верою мирилось, как с вещью, полезной для казенного интереса, но не более того. Петербург беднее храмами, чем Москва, да и не только она. На единицу площади там было меньшее количество церквей, чем в любом крупном городе коренной Руси. Но ведь каково время, такова и столица!

Ситуация стала коренным образом меняться лишь при последних двух императорах — Алек­сандре III и Николае II. Тогда Церковь и Православие испытали настоящее возрождение. Дело не только в мировидении и государственной воле двух монархов. Новая общественная сила начала властно вмешиваться в культурную жизнь — русское купечество: Третьяковы, Корзинкины, Перловы… Их миллионы звучали очень веско, когда понадобилось строить новые храмы и ремонтировать старые, создавать новое искусство — по сути православное, а по форме национальное, русское.

Религиозно-национальное возрождение тех лет очень мало связано с петербургской Империей. Оно, в сущности, представляло собой отклонение от ее магистрального маршрута. И петербургский храм Воскресения Христова на крови — теплое, нарядное воплощение христианского чувства — чужероден для петербургского ландшафта точно так же, как глубокая религиозность чужеродна для культурного ландшафта имперской казенной рациональности. Проповеди святого Иоанна Кронштадтского звучали в непосредственной близости к «творенью Петра», к ним прислушивалась вся Россия, но особую силу придавал им невероятный контраст: механический мастодонт державной мощи и — живое христианское слово, живая мистика православная.

 

Культурный раскол

Петербургская Империя — не только европеизация, секулярность и глубокое вмешательство государства во все сферы жизни общества. Это еще и неравномерность, с которой разные сословия принимали новую культуру.

Аристократия и верхние слои дворянства быстро переоделись в европейское платье, стали говорить по-немецки, по-голландски, по-французски и по-английски, поменяли проповедь приходского батюшки на книги Монтескьё, Шлегеля, Шеллинга… Вслед за «благородным сословием» в то же плавание отправились люди свободных профессий, разночинцы.

Купечество оказалось гораздо консервативнее, хотя эпоха «великих реформ» расколола и его. Многие русские коммерсанты, принадлежавшие молодому поколению, отказались тогда от патриархального быта отцов. Они быстро и безоглядно сделались русскими европейцами, покинули веру. Но… не меньшее количество молодых людей решили совмещать европейский опыт, европейскую науку с родным семейным укладом, с ролью добрых прихожан. Еще в начале XX века, при звуках рушащихся стен имперского здания, очень значительная часть русского купечества сохраняла верность свечке, лампадке, размеренному ритму старинной жизни рода.

Ну а крестьянство и, само собой, духовенство, по большей части, прочно держались культуры, уходящей корнями в допетровскую эпоху. Мужику понятен был «служилый человек по отечеству», уходивший драться с поляками, литовцами или татарами, скажем, при царе Алексее Михайловиче. Такой господин верил тою же верой, одевался роскошнее, но, чаще всего, в платье того же покроя, говорил на том же языке и в быту следовал похожим обычаям, что и его крестьянин. А кто таков барин в парижском сюртучке, бегло общающийся на языке шаромыжников из наполеоновской армии, храм не посещающий принципиально и государю никоторыми службами не служащий? Чучело. Зачем, за какие-такие достоинства платить ему оброк и таскаться на барщину, коли он не воин, не судья, не чиновный человек, а баловень праздный?

Крестьянская бездна и огромный слой духовенства жили одной жизнью, а дворянские сливки общества да мелкая сыпь разночинской корицы на этих сливках — совсем другой. Понимание между ними от поколения к поколению уменьшалось, а чувство общенародного единства к середине XIX века рассеялось безвозвратно.

 

Финал Империи

«Петербургский период» в русской истории безвозвратно ушел под громовые раскаты Гражданской войны.

Советская эпоха, конечно, связана с предшествующим временем генетически. Это всё тот же маршрут движения, считанный с европейских скрижалей. Это всё то же убывание религиозности. И это всё то же огосударствление 95 % жизни общества.

Но все-таки «страна советов» имеет гораздо больше отличий от Российской империи, нежели черт сходства. Разрыв — да, очевиден! А преемственности — кот наплакал.

Петербургская эра — время компромисса. Одни качества в обществе постепенно нарастали, другие ослабевали. Но процесс шел весьма медленно, с уходами в сторону, а то и движением вспять. Не оборвись он, как знать, быть может, на очередной стадии компромисса очередное причудливое сочетание старого и нового оказалось бы жизнеспособным…

Советское время компромиссов не любило, оно нетерпимо и непримиримо. «Кто не с нами — тот против нас!»

Постепенные, количественные изменения сменились бешеным революционным скачком. Ради него пришлось истребить или изгнать всю старую политическую элиту, почти всю церковную и большую часть культурной.

Результат оказался ýже, проще, площе чрезвычайно сложного культурного организма Российской империи; качества, присущие петербургской поре, предстали в концентрированном, а вернее, гипетрофированном виде. Европы стало так много, что вышла «переЕвропа», от которой Европа настоящая в ужасе отвернулась, как от карикатуры на самое себя.

Соответственно, Империя советская, словно какая-то гротескная, мутантная форма жизни, и просуществовала в три раза меньше Империи петербургской.

На заре советской жизни Георгий Федотов сформулировал гениальное предвидение: «Чем же может быть теперь Петербург для России? Не все его дворцы опустели, не везде потухла жизнь. Многие из этих дворцов до чердаков набиты книгами, картинами, статуями. Весь воздух здесь до такой степени надышан испарениями человеческой мысли и творчества, что эта атмосфера не рассеется целые десятилетия… Город культурных скитов и монастырей, подобно Афинам времени Прокла, — Петербург останется надолго обителью русской мысли». Так и было при начале советского времени. Но постепенно многое из культурных достижений прошлого рассеивалось, расточалось, таяло.

Ни теплое золото «Третьего Рима», ни холодновато мерцающее серебро «Северной Пальмиры» не годятся в символы советской эпохи. Москва оказалась удобнее для столичного первенства, но древний дух ее столь же неродной для СССР, как и ампирный дух Петербурга. Советский век — стальной. Ему и символ подходит соответствующий: то ли Магнитка, то ли колымская колючая проволока.

Ныне Петербург — огромный прекрасный музей русской мечты о Европе, живой памятник долгому процессу, в ходе которого Россия сливалась-сливалась с Европой, да так до конца и не слилась. ν

золото «Третьего Рима», ни холодновато мерцающее серебро «Северной Пальмиры» не годятся в символы советской эпохи. Москва оказалась удобнее для столичного первенства, но древний дух ее столь же неродной для СССР, как и ампирный дух Петербурга. Советский век — стальной. Ему и символ подходит соответствующий: то ли Магнитка, то ли колымская колючая проволока.

 Ныне Петербург — огромный прекрасный музей русской мечты о Европе, живой памятник долгому процессу, в ходе которого Россия сливалась-сливалась с Европой, да так до конца и не слилась.


Источник: Журнал "Фома"