Никофобия. Егор Холмогоров

Страница для печатиОтправить по почтеPDF версия
На Мамаевом кургане

Если бы я был врачом-психотеропевтом я бы обязательно внес бы в длинный перечень фобий, аккурат между нефофобией — боязнью облаков и никтогилофобией — боязнью темных зарослей еще один психологический синдром – никофобию. То есть боязнь победы русского и советского народа в Великой Отечественной Войне, а также символов, ритуалов и дат с нею связанных. Обострение этого синдрома у представителей части российской интеллигенции (среди которых, увы, в последнее время все более заметную роль играют люди аттестующиеся как православные) наблюдается по меньшей мере раз в год – до и после 9 мая.

Вокруг этого светлого дня – в блогах, а иногда и в прессе, идет целый поток откровений относительно «трупами закидали», «миллионы сражались в армиях Власова», «войну выиграли штрафбаты под угрозой заградотрядов», «немцы шли нас спасти от богоборцев», «победа СССР привела к порабощению православных народов», «вечный огонь – это сатанинский символ», «георгиевская ленточка – это язычество». В основе этого, на мой взгляд, лежит серьезный психологический стресс – ужас носителей элитаристского мировоззрение перед зрелищем миллионов людей объединенных и уравненных общей скорбью и общей радостью. Скажу резче – это ужас тех, кто привык считать всех вокруг себя «хамами» и «быдлом», при виде Нации. Нации – как сообщества не знающих друг друга лично людей, объединенных общими символами, общим горем, общей радостью общими праздниками, общими историческими достижениями и общей надеждой на будущее. Нация существует тогда и там, где люди, живущие за тысячи километров друг от друга и ни разу не родственники в определенные моменты воспринимают друг друга как родные, как братья и сестры. Нация – это попытка средствами политики и культуры внести в жизнь современного общества незнакомцев теплоту и эмоциональную близость.

Средства, которыми это чувство общности достигается, разумеется технологичны, как технологично все в нашу эру. Они используют инструменты и механизмы воздействия на человеческое сознание, монументализацию, театрализацию, культурный и исторический миф. Тем, кто изображая из себя сокрушителей идолов, торопится объявлять все это язычеством и богословствует молотом, спешу напомнить, что и христианский культ, если разбирать его на составные части, может показаться совокупностью таких же технологий. И, собственно, так его и представляли публике безбожники-просветители в духе Гольбаха, а затем кощунники, организовавшие кампанию по вскрытию мощей. Иконоборцы и протестанты тоже, каждые на свой манер, рвались очистить Христианство от «мифов» и «технологий» – закончили лишь тем, что заменили мощи и иконы биллбордами «Иисус любит тебя!»

Однако если мы внимательно приглядимся к тому, как русская культура использует применяемые везде технологии поддержания чувства национального единства, то мы заметим, что наше отличие – именно в необычайной теплоте, воспитанном в нас именно православием чувстве человечности. Чтобы понять эту разницу достаточно сравнить могилы Неизвестного Солдата в Париже и в Москве и их восприятие культурным сознанием. Неизвестный Солдат Первой мировой – это великий немой, это нуль, на месте которого мог бы быть любой другой из превращенных в нули на этой войне людей, это одна из анонимных жертв Войны, ставшей величайшей в истории человечества бессмысленной мясорубкой. Осипа Мандельштама ужасала эта анонимность жертвы массовых трагедий ХХ века «Будут люди холодные, хилые // Убивать, голодать, холодать, // И в своей знаменитой могиле // Неизвестный положен солдат».

Неизвестный Солдат в Москве – полная смысловая противоположность парижскому, при идентичности культурной технологии и заведомом культурном заимствовании. Это не никто, это каждый. Это не он, это ты. «Имя твое неизвестно. Подвиг твой бессмертен».
Неизвестный Солдат – это не «один из многих», а «тот самый» – тот самый наш брат, который лежит и под Крюково, и под Сталинградом, и в Крыму, и в Полесских болотах, и у Балатона, и под Берлином. Сотни тысяч людей приходили к этой могиле для того, чтобы поговорить со своим убитым на этой войне и так и не найденным родным, близким, однополчанином.

Из сказанного выше можно понять, почему теория «посттравматического синдрома», использованная автором вышеприведенной статьи, мне представляется нелепостью. Прежде всего, неуместно переносить на культуру и психологию народа, этноса, тем более – нации, психологические и тем паче психиатрические категории. Это подход, который давно отвергнут в культурной и этнической психологии и демонстрация которого, при всей его внешней эффектности, это демонстрация некомпетентности. Психика общества не равна психике личности, не равна она и совокупности психик совокупности личностей. Это интерпсихика, возникающая в пространстве общения, взаимодействия, взаимной приязни и взаимного отталкивания людей. Поведение нации не похоже на поведение человека. Так же как верно и обратное – нет никакого национального характера, носителем которого является конкретный индивид, представитель той или иной нации. Нельзя, на самом деле, поступить «как русский», или «как немец» или «как грузин» – вопреки обывательским предрссудкам. Но русские, немцы, грузины, как народ, как нация, объединенная общими культурными сценариями, общими культурными механизмами, могут поступить так или иначе в пространстве тех поступков, который присущи нациям, то есть в пространстве истории.

Поэтому бессмысленно спрашивать – чем была война для русских и для советских людей? Была ли она психологической травмой и насколько глубокой? Для всех по отдельности – по разному. Для каждого она была своим. Для кого-то подвигом, для кого-то высшим жизненным взлетом, для кого-то смертью в бою, для кого-то горечью плена, для кого-то сожженным домом и убитыми детьми, для кого-то отрезанными ногами, для кого-то предательством, для кого-то трудом без отдыха, для кого-то пьянством без продыха – никакого общего знаменателя, общего образа войны в личной ситуации конкретного человека – нет. Неправдой были бы даже слова, что с войной личное горе пришло в каждую семью – были и такие семьи, которые чудом проходили войну без смертельных потерь и похоронок. В плане личной психологии у каждого была о войне своя правда, от отважной комсомольской до тяжелой пораженческой.

В плане этнической и культурной психологии нам интересна та правда о войне, которую народ сам вынес и установил для себя в большом времени. Госпожа Петрановская воспроизводит некоторые факты «истории победы», но неверно их интерпретирует. Прежде всего, никакого забвения Победы в первые послевоенные годы не было и быть не могло. Что скрывали правду о подвигах, что не поощряли празднования и т.д. – это неправда. Другое дело, что победа воспринималась как героический факт в биографии молодых еще людей, жизнь которых не закончилась 9 мая 1945 года и перед которыми теперь стояла задача восстановления страны, укрепления ее обороноспособности, противостояния новым угрозам. Даже из маршалов Победы на 9 мая 1945 почти никому не было 50. Писать мемуары и отдавать силы парадам и празднованиям этим полным энергии и амбициозным мужчинам было по меньшей мере странно. Поэтому утверждение автора, что объединения ветеранов в послевоенные годы были «запрещены» вызывало бы улыбку, если бы речь не шла о весьма безответственных высказываниях по весьма серьезному вопросу. Объединения ветеранов после войны были – назывались они Советская армия и Военно-Морской фот, Генеральный Штаб, Коммунистическая партия – и другие, где на прошедших школу войны закаленных мужчин был громадный спрос. Мне достаточно вспомнить моего деда Владимира Михайловича, прослужившего на фронте всего несколько месяцев в 1943 году, получившего Медаль За Отвагу и тяжелейшее ранение в руку, выучившегося писать левой, закончившего юринститут и после войны бывшего председателем колхоза, народным заседателем в райсуде и на десятке других не менее ответственных работ, на которых требовался молодой, 25-30-летний сообразительный ветеран.

Но это не значит, что о войне ничего не писали, не говорили и не снимали. Просто автор одним голословным обвинением в шаблонности отметает все, что было сказано о войне в военные и первые послевоенные годы. Мол, если появился где Сталин, то уж значит и фильм бездарный. «Именно такими мы видим героев фильмов последних сталинских лет. Все меньше чувств, все больше лозунгов. Герои — марионетки. Мы этих фильмов и не помним, толком. Ведь шедеврами кинематографа их не назовешь». Не очень красиво, на мой взгляд, выдавать результат хрущевской зачистки культурного поля, в которой активно принимали участия представители «оттепельной» интеллигенции за объективный факт. Считать героев «Она защищает родину», «Молодой Гвардии», «Повести о настоящем человеке» и других послевоенных фильмов «марионетками» – значит не уважать ни режиссеров, ни актеров, ни их зрителей. Или «Возвращение Василия Бортникова» Всеволода Пудовкина, посвященное как раз непростому и травматичному сюжету – солдат, которого считали погибшим, вернулся с войны (весьма характерно, что для «спрямления» действительности наша постперестроечная публицистика упорно пытается объявить снятый в «глухом» 1952 году фильм «оттепельным»).

Да и о фильмах посвященных военному гению товарища Сталина знающий материал автор меньше всего может высказаться как о ходульных. В блестящей «Сталинградской битве» Владимира Петрова и в «Третьем ударе» Игоря Савченко показана логика и механика военного искусства. Сталин в исполнении Алексея Дикого – наследник сыгранных тем же прекрасным актером Кутузова и Нахимова – хитроумный, вдумчивый полководец, стремящийся переиграть врага. Для этого кино, в отличие от кино «оттепельного» и «застойного» периода, характерно классическое понимание войны как противоборства народов, армий и полководцев, а не как стихии, существующей помимо человеческой воли. В этой войне есть солдаты и их подвиг, есть генералы и их воля (и, кстати сказать, амбиции – соперничество командующих фронтами показано в «Третьем ударе» с небывалой для последующих нескольких десятилетий остротой), есть главнокомандующие и их замысел.

Та эволюция образа победы, которую автор объясняет психологической травмой на самом деле имеет вполне конкретные исторические, культурные и политические причины. Во-первых, благодаря «десталинизации» Великая Отечественная превратилась в «поэму без героя» – с изъятием фигуры верховного главнокомандующего, а за ним и хрущевскими опалами ближайших к Сталину полководцев, представить войну как развитие воинского замысла, как противоборство воль, стало невозможно. Осталась лишь последняя часть триады – народ. И до сих пор мы вынуждены выслушивать несообразные ни с какой исторической и военной логикой заклинания, что народ победил в войне «сам» – вопреки главнокомандующему и военачальникам. «Сам» решал куда эвакуировать заводы, «сам» решал, куда наносить удары, «сам» вел переговоры с союзниками во время международных конференций (потом от самых радикальных форм этого абсурда избавились, в эпопеях Озерова, романах Чаковского, появился Сталин хотя бы как дипломат, но ощущение «стихийности» войны сохранилось).

Перенос всего акцента на народ привел и к более глубокому и пристальному интересу к представителю этого народа, к солдату. Была открыта красота трагического подвига – как подвиг героев Брестской крепости. И это несомненный плюс. Но наряду с этим появилась и ставимая госпожой Петрановской столь высоко, но отнюдь не однозначная «лейтенантская» проза. Произошла безусловно симпатичная психологу, но отнюдь не полезная для народа подмена воинского сознания индивидуальным.

Та молчаливость ветеранов, которую отмечает Петрановская для первых послевоенных лет, была связана с тем, что сознание человека войны весьма специфично. Оно более коллективизированно, более просто, и эта простота и общность являются условиями выживания и победы. Нельзя сказать, что это примитивность – если мы почитаем письма с войны, – и те, которые пропускала военная цензура, и те, которые она задерживала, то мы увидим весь спектр человеческих мыслей и чувств. Но обостренной рефлексивности на войне места не было. Ее искусственное создание, если не сказать резче симуляция лейтенантской прозой, были обманом в том смысле, что художественный вымысел объявлялся настоящей правдой о войне. Правдой с большой буквы.Мало того, в какой-то момент эта трагическая исповедальность, возникшая как литературный жанр, стала притязать на статус единственной правды о войне, объявляя ложью любую другую правду. Правду маршала, для которого есть лишь одно решение – где, когда и с какой эффективностью он пожертвует сотней тысяч человек ради нескольких километров прорыва. Правду генерала, который знает, что если несмотря на эти жертвы результат не достигнут – он слетит с армии, а может и пойдет под трибунал. Правду солдата, для которого слишком задумчивый лейтенант – угроза для его собственной жизни и жизни товарищей.

К сожалению, литературная игра в противостояние мыслящего и пишущего тростника с бессмысленной стихией войны сыграла дурную шутку с нашей исторической памятью, совершенно исказив, к примеру, понимание первых месяцев войны. Сформировался миф о небывалом тотальном разгроме, среди которого лишь единицы не паниковали, не бежали, а сражались и героически погибали. Из газетных статей с проклятьями «культу личности» и книг смелых историков, таких как М. Некрич, этот самообман перетекал и в сознание ветеранов. Они начали подстраивать свои рассказы под миф о 22 июня.

Лишь сегодня, пройдя и оттепельную мифологизацию, и застойное замалчивание, и перестроечную истерику, военно-историческая наука приходит к пониманию событий тех первых месяцев войны. В работах Алексея Исаева, таких, как «Неизвестный 1941. Остановленный Блицкриг» из сухих военных сводок, из немецких документов, с привязкой к местности, предстают события первых дней войны, и оказывается, что Красная армия оказала гитлеровцам организованное, высокопрофессиональное, героическое сопротивление. По сути это была игра (как всякая война – игра, складывание в смертельные мозаики миллионов случайных факторов), в которой, после длительной перемены удач и неудач гитлеровцы выбросили «шестерку», в то время как на нашу долю досталась трагическая «пятерка», но никак не «двойка», и не «единица». Такой результат, как и любая военная неудача, означает катастрофу, гибель миллионов людей, сотни разоренных городов и деревень. Но от картины побиения смелыми и удачливыми рыцарями вермахта непрофессиональных и деморализованных «чистками» советских командиров, от бесконечных верениц окруженцев и пленных, кочующих из романа в сериал и обратно все это было бесконечно далеко. Немецкие сводки отмечают в июне 1941 необычайно малое количество сдавшихся в плен. А вместо разрозненных групп окруженцев на восток прорывались дивизии и корпуса, такие как 11 мехкорпус, образцово выведенный из Белостокского котла, – как казалось всем еще до войны – безнадежного, его командиром Дмитрием Карповичем Мостовенко. Судьба героя сложилась тоже совсем не так, как в нынешних сериалах и публицистических поделках про 1941 – Мостовенко не сгинул в лагерях, а сделал блестящую карьеру, венцом которой было командование бронетанковыми частями Войска Польского, того самого, где служили четыре танкиста и собака.

Наша национальная память до сих пор расплачивается за созданные в 1950-60-е мифы. Расплачивается унижением, ложью, невежеством, каковые позволяют себе многие, пишущие и снимающие о войне. Ложью политических прожектов и телевизионных ток-шоу. Позором книжных полок, уставленных борзописаниями изменника Резуна и подобных ему.

И народное движение памяти о войне, тот «культ Победы», который сегодня провоцирует у многих приступы никофобии, был, как ни парадоксально, народным движением сопротивления против той официальной глухоты и лукавства «общественников», которые нарастали всю оттепель. Не случайно первое громкое празднование юбилея Победы состоялось в 1965, через год, после отставки Хрущева – его официальное закрепление было связано с деятельностью наиболее влиятельной первое время «патриотической» группы Шелепина в советском руководстве. Именно этим людям, стремившимся пробудить угасавший на глазах патриотизм молодежи мы обязаны и монументом Неизвестному Солдату, и концепцией Городов-Героев.

Политическая установка на создание героической, патриотической идентичности советского человека, связаной с войной, переплелись со стремлением самих ветеранов не быть забытыми. В этот момент выигравшие войну мужчины и женщины действительно начали входить в ветеранский возраст – возраст мемуаров, встреч с пионерами, торжественных линеек и юбилейных медалей. Леонид Ильич Брежнев с его звездами, орденами и маршальством – был таким окарикатуренным и потерявшим всякую меру вариантом заслуженного пенсионера, а ведь был достойный, прошедший всю войну офицер и генерал, участник Парада Победы.

Сохранение памяти всегда и в любом обществе – основная функция стариков. В этой памяти много приукрашенного, много недоговоренного, но в ней же и отпечаталась мудрость прожитого века. Ветераны стали тем поколением, которое доносило до молодых простую истину – Родину надо защищать до последнего, даже самого страшного врага можно победить. Дорогой ценой, но победить.

Появилась у Победы и еще одна, внешнеполитическая роль. Именно войной, событиями 1945 года, принесенными жертвами, обосновывалось место СССР в послевоенном мироустройстве. Если для сталинской политики этот мотив был не главным, генералиссимус верил, что внешнеполитическими и военными операциями можно еще упрочить геополитическое положение молодой сверхдержавы, то брежневский СССР только отстаивал свое. Акт в Хельсинки, казавшийся вечный гарантией границ в Европе, а на деле не переживший и 15-летнего юбилея, был основан именно на идее признания послевоенных границ как справедливых и незыблемых.

Когда в перестройку целившие в коммунизм метко попали в Россию то рухнуло, казалось, всё. 50-летие победы, встречаемое Ельциным под руку с Клинтоном в абстрактном пространстве церетелиевской «Поклонной горы», которая не стала общенациональным мемориалом войне, о чем сокрушается госпожа Петрановская, именно потому, что воспринимается как монумент поставленный не любящий рукой, той рукой, которая разрушила реальную жизнь ветеранов и их потомков, казалось закатом праздника. Хотя клыковского Жукова, несмотря на все недостатки этого монумента, народ принял. Казалось никакой другой «правды о войне», кроме клеветы о «Ледоколе», рассказы про упырей маршалов, прорывавших минные поля трупами, про миллионы сперва расстрелянных лично Сталиным, а потом посланных в черных бушлатах на фронт, про душку Власова, мечтавшего напоить всех пивом с сосисками и распустить колхозы, нам уже и не светит.

Но память о Войне вновь воскресла. Не как травма. А как повод к национальному самоуважению, как точка национальной сборки. Она пробивала себе дорогу десятками ручейков. У кого через протестный сталинизм и стремление вернуть главнокомандующему его место в логической картине победы. У кого через причудливую помесь самоотверженного служения и археологии как у поисковиков, взявших на себя трудную заботу о нахождении, опознании и перезахоронении павших. У кого через прорыв молодого поколения историков к документальной правде о войне – не мифическим «секретным архивам где Вся Правда», а к той незаметной правде, которая вырисовывается из сопоставления ни разу не секретных «подольских» фронтовых документов, данных немецкой стороны, изучения пошагово и поминутно того кто и что сделал и кто и зачем куда наступал. Через «антиревизионизм», то есть интеллектуального сопротивления тоннам лжи со стороны профессиональных клеветников, отмывающих ложью измену. У кого-то, как ни парадоксально, через увлечение эстетикой и военной историей Третьего Рейха, когда элементарная честность заставляла признать, что покоривший серией коротких ударов всю Европу, вермахт на востоке встретил достойного противника, которому проиграл в отчаянной и в военном смысле честной борьбе.

Именно это движение в период между 1999 и 2005 годами смогло поставить войну в центр национального сознания. Именно оно вынудило государство к признанию Великой Отечественной значительнейшим событием русской истории ХХ века, на осознании того факта, что наш народ, наше общество, наше государство, наше Церковь (та самая Церковь, которая впервые назвала войну Отечественной, подсказала официальной пропаганде список исторических образов, к которым следует обратиться, чьи служители участвовали в партизанском движении и в разведке, которая посылала на фронт построенные на деньги верующих танковые колонны) победили в крупнейшей и страшнейшей войне вей мировой истории. Не просто победили, но сумели установить прочный мировой порядок, который уже 66 лет избавляет мир от нового глобального кровопролития. Наше отчужденное от нации государство пошло на эти признания не легко и со скрипом. Пошло потому, что только на этом фундаменте возможно хоть какое-то его соглашение с нацией. При любом отказе от величайшего исторического достижения русских в нашей новейшей истории ни о какой легитимности власти, политической системы, ни о каком идеологическом мире говорить не придется. Страна рассыплется вдребезги. Государство это понимает очень хорошо и именно отсюда эти официозные, порой не вполне уместные пышности и «гламурности» в праздновании победы в последние годы. Людям, отгороженным от нас постами, уровнем богатств, образом жизни, рублевскими заборами и синими мигалками, очень важно показать, что они хотя бы один день в году одной с нами крови. Получается не очень, но в интересах гражданского мира лучше уж так, чем никак.

Так или иначе, память о Войне, как память о Великой Победе, оказалась единственной работающей точкой сборки нации. Той точкой, в которой мы продолжаем себя все чувствовать братьями и сестрами. 9 мая – это тот день в который мы все – одна семья. В семье бывает разное. Хорошее, плохое, всякое. Бывают скандалы, обиды, пересуды. Семья решает такие проблемы по домашнему, тихо, между своими, и хорошенько подумав. Тем более, что когда подумаешь значительная часть сплетен оказывается клеветой, а многие проблемы – ерундой. В семье не любят только тех, кто зайдя к отцу, возвращается и начинает с насмешкой рассказывать как он не ладно лежит и где и что у него болтается. Так сказано в Писаниях, так было в веках прежде нас, и так будет, пока на земле останется хотя бы несколько человек, подчиняющихся не похоти, а нравственному закону.


Источник: Русский обозреватель