Ecco homo. Игумен Савва (Мажуко)

Страница для печатиОтправить по почтеPDF версия
Игумен Савва (Мажуко)

«Альфа и Омега», № 3 (56) 2009

И когда говорю о святом,
Мне за собственный голос неловко…
Ал. Карташёв

Никогда не думал, что смогу полюбить ирисы. Нет, ненависти к ним не было. Люто и яростно я ненавидел только лилии, и было за что, но ирисы — что-то легкомысленно избыточное, даже деревенски наивное было в их облике, и потому я даже не тратил внимания на эти глупые цветы, ведь ненависть — это тоже внимание.

Но — лечите зрение картинами! — на полотне одного жутко известного художника я увидел те же ирисы и — возблагоговел. И цвет, и стройность растений были переданы с безупречной чёткостью натуралиста, ни одна черта не упущена и не искажена, он их не выдумал и не приукрасил, — никаких ухищрений художественной выделки, и наивность и избыточность оставались на своих местах, но — это были другие цветы!

И я понял; нет, даже раньше, чем понял, я как-то глубоко пережил, что маэстро смотрел на ирисы другими глазами: его взгляд был взглядом любящего. Воистину, как писал святитель Климент, “повар и пастух видят одну и ту же овцу по-раз¬ному”(2).

Ван Гог, Винсент Виллем. Натюрморт с ирисами. 1889.

Подумать только: чтобы полюбить цветы, мне понадобился урок посредника. Чтобы полюбить человека, мне тоже нужен посредник, потому что одна тревога давно уже гложет меня: я не люблю людей.

Справедливости ради надо сказать, что у меня нет постоянства в этом чувстве — люди неустойчивы и в любви и в ненависти: иногда я готов весь мир расцеловать со всеми его гадюками и кактусами, — и в минуту перемена: оставьте меня в покое, глаза б мои вас не видели.

В те времена и мгновения, когда я люто ненавижу или пугающе безразличен к людям, внутренне я осознаю всю правоту слов апостола Иоанна: не любящий брата пребывает в смерти (1 Ин 3:14), и не просто осознаю, но всё существо моё пронзает мертвящий холод, проникающий “до разделения составов и мозгов”, убивающий именно меня.

И этот отрицательный опыт нелюбви даёт ясное понимание того, что вопрос любви к ближнему — вопрос принципиальный, вопрос жизни и смерти, и не потому только, что любить ближнего мне велит Писание. На нём зиждется всё моё христианство. А могу ли я называть себя христианином, то есть учеником Христовым, если главного свойства ученичества нет у меня?

Установить принадлежность к сословию учеников помогает простая “качественная реакция”: по тому узнают все, что вы Мои ученики, если будете иметь любовь между собою (Ин 13:35). Если это ко мне не относится, если у меня нет любви к ближнему, разве я христианин? В лучшем случае я — сочувствующий. А может ли вообще кто-нибудь назвать себя христианином? Другими словами, может ли кто-нибудь сказать, что он любит ближнего? Бога любить нетрудно: Он прекрасен и совершенен, Он Сам есть источник любви и всего чудного и достойного любви, и при встрече с Ним невозможно не уязвиться любовью к Нему всем сердцем, всей душой, всей крепостью и всем разумением (Лк 10:27).

Бога любить логично и полезно; в конце концов, мы Ему жизнью обязаны. Но полюбить ближнего? Как это возможно? Мы с детства помним пушкинское

Кто жил и мыслил, тот не может
В душе не презирать людей..,

и житейский опыт скорее подтверждает сказанное поэтом, нежели опровергает. Не касаясь излюбленных публикой тем о предательстве и непонимании, мне хотелось бы указать на хорошо всем известное переживание, которое ярко и художественно верно описал Достоевский.

Старец Зосима передаёт слова одного пожилого доктора: “я, говорит, люблю человечество, но дивлюсь на себя самого: чем больше я люблю человечество вообще, тем меньше я люблю людей в частности, то есть порознь, как отдельных лиц. В мечтах я нередко, говорит, доходил до страстных помыслов о служении человечеству и, может быть, действительно пошёл бы на крест за людей, если б это вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем я двух дней не в состоянии прожить ни с кем в одной комнате, о чём знаю из опыта. Чуть он близко от меня, и вот уж его личность давит моё самолюбие и стесняет мою свободу. В одни сутки я могу даже лучшего человека возненавидеть: одного за то, что он долго ест за обедом, другого за то, что у него насморк и он беспрерывно сморкается. Я, говорит, становлюсь врагом людей, чуть-чуть лишь те ко мне прикоснутся. Зато всегда так происходило, что чем более я ненавидел людей в частности, тем пламеннее становилась любовь моя к человечеству вообще”(3).

Конечно, есть люди, симпатии к которым для нас несомненны, приятные люди, но тоже всё больше на расстоянии. От Шекспира и Пастернака нас отделяет время, от иных ныне живущих гениев (да не будут названы их имена) — пространство и возможности. Мы подслушиваем их тонкие и умные разговоры сквозь проёмы писем и мемуаров, погружаемся всем существом в кружево стихов, дышим воздухом их картин и не стыдимся своей воистину прекрасной любви и благодарной печали, отдавшись умилённому любованию гением чрез все расстоянья и сроки.

Но любовь христианская — это любовь иная. Идеал этой любви настолько глубоко внедрён Евангелием в европейскую культуру, что, как мне кажется, надрывы и трагедии любви, стяжавшие славу нашей литературе, во многом родились от попытки не только созерцать идеал этой любви, но требовать воплощения его в жизни. Спаситель принёс неслыханную доселе истину о бескорыстной любви к человеку: люби человека ради него самого, потому что именно так его любит Бог!

Или, перефразируя кёнигсбергского старца: относись к человеку не только как к средству, но и как к цели. Всякая попытка “приручения” этого идеала, рационального разложения его на приемлемые и практичные схемы есть следствие обычного для человека приспособления к истинам Евангелия, невыносимым и “невместимым” для мира.

Но вот в чём вопрос: насколько сами христиане держатся этого идеала? Речь не идёт о жизни христиан: любят они друг друга или даже не пытаются, проблема в другом: не подменяем ли мы этот возвышенный идеал бескорыстной любви чем-то более понятным и доступным, тем, что носит на себе все родимые пятна эгоизма спасения и благочестивого вранья?

Ближний: цель или средство?

 

Преподобный Пахомий Великий

В житии преподобного Пахомия есть любопытный эпизод. Пахомий, юноша красивый и сильный, призван в армию и направлен в числе других новобранцев к месту службы.

В одном городе, где у молодых воинов случилась остановка, неизвестные люди приносят голодным солдатам поесть, причём совершенно бесплатно, ничего не требуя взамен. Пахомия, тогда ещё язычника, ничего не слышавшего о Христе, поразило это внимание к совершенно чужим людям, и он решил больше узнать о христианах, их вере и образе жизни.

Чем этот интерес кончился, нынче известно всем: святой Пахомий стал первым преобразователем и организатором монашеской жизни, прославился чудотворениями и вошёл в историю с прозвищем Великий.

Любопытно другое, о чём и идёт речь: христиане оказали любовь неизвестным людям, не спрашивая об их вере, об отношении к Церкви, о национальности и социальном происхождении. Это удивительно и достойно подражания.

Но, переходя от частного случая к общим моментам христианской практики: насколько бескорыстны христиане в своей любви, другими словами, что значит любить ближнего в понимании христианском, и вопрос этот не умозрительный, но напрямую связан с жизнью каждого.

Можно даже сказать, что ответ на него собственно и задаёт ту основную тональность, в которой “звучит” вся жизнь христианина и с которой сообразуется весь его путь спасения вплоть до самых незначительных мелочей. Если есть выгода, пусть даже духовная — например, как говорила одна старушка, “зарабатывание копеечки в Царстве Небесном”, — этот подвиг любви всё же нельзя назвать бескорыстным, а если он не таков, то в нём нет места и любви.

Корысть, пусть духовная и неосязаемая, тут присутствует, а в этом случае можно ли говорить о любви, возвышенной и бескорыстной, когда человек, на котором ты отрабатываешь дела любви, есть для тебя лишь средство, пусть даже для благородных целей — стяжания Духа Святого, упражнения в любви, — но средство, а не цель.

В таком случае любовь к ближнему по-христиански — это ещё один вариант религиозного лицемерия, которым щедро сдобрена история человечества. Чего искали христиане, кормившие египетских новобранцев? Пытались создать хорошее впечатление о Церкви? Выстраивали свои отношения с Богом? “Зарабатывали” на этих солдатах “копеечку” в другом мире? Выполняли непонятный, но грозный завет своего Бога? Мы не в Египте и с этими людьми не знакомы. Просто по христианской традиции используем их для решения душеспасительного вопроса.

Помню спор с одним замечательным старичком. Когда запас его аргументов исчерпался, он сказал просто и благочестиво: “Дурак ты, брат, окромя твоего священного сана”. Способность христиан умозрительно “расслаивать” человека на честное от недостойного (см. Иер 15:19) нам как практикам хорошо известна: я почитаю в тебе образ Божий и желаю спасения, и даже отдам последнюю рубашку, но окромя образа Божия, что в тебе… спаси тебя Господи. Скажу комплимент: в подобных ситуациях мы размышляем, как платоники. Жил себе человек, спасался, учился видеть и любить образ Божий в ближнем, оказалось — платоник(4)!

У Платона интерес к человеку, любовь к человеку — необходимая ступень в лестнице восхождения к прекрасному самому по себе. Ступень пройдена, — и от прежней “подготовительной” любви не остаётся ничего, она должна быть преодолена и забыта, выполнив свою педагогическую миссию. Человек — средство, а не цель философского восхождения, в силу своего несовершенства и относительности бытия он не может быть объектом любви, на нём лишь учатся любить совершенное бытиё, отыскивая отблески его совершенства в прекрасных людях. И даже находясь на ступени любви к человеку, любится не он сам, а то, что в нём от подлинно прекрасного, отблески прекрасного самого по себе. Как говорил великий христианский платоник блаженный Августин, “должно любить одно достойное любви”(5).

А что достойно любви? Святой Августин объясняет так: “Из всех вообще предметов только те достойны любви, кои выше назвал я вечными и неизменяемыми; прочими же должно только пользоваться как средствами, способствующими к достижению названного благого расположения души”(6). И совсем прямо: “Не должно любить человека ради него самого”(7), а если так, то “пусть не гневается на тебя ближний твой, когда ты любишь и его ради Бога”(8). Значит, любить человека ради него самого нельзя, любовь должна приносить пользу, польза оправдывает и обосновывает любовь. Мой брат лишь трамплин, необходимая опора для роста в небо. Я пользуюсь ближним, ближний пользуется мною, мы все друг друга любим с пользой, более того, именно так нас и любит Бог: “Бог не услаждается нами, а пользуется, то есть употребляет нас как средство”(9).

Человек может смириться с тем, что он никого не любит. От этого не умирают. Но знать, что никто не любит тебя, ни у кого ты сам не вызываешь бескорыстного интереса, — вот что может убить. А быстрее убьёт ещё и то, что Сам Бог не есть такая бескорыстная любовь: Он мною пользуется, употребляет как средство.

Допустим, что идеал бескорыстной любви рождён человечеством от тоски и безысходности, от неутолимой жажды любить и быть любимыми, но что же это за бог такой, что идеал любви, выдуманный человеком, выше и чище самого этого бога? А не является ли любовь иллюзией или полезной фикцией? Если каждый ищет своего: люди для меня лишь средства — стяжать благодать, перейти на новую ступень духовного развития, сам я чьё-то орудие для Бога и людей. Если даже в христианстве такой утилитарный подход к люблению человека, — просто в силу полезности, — на что опереться в жизни?

У каждого просто свой интерес и нечего ждать от людей любви, бескорыстной помощи, понимания. Люди предают, врут. Люди просто немощны. И злиться-то не на кого: объект озлобления исчезает. Поэтому: в бессердечном и безлюбовном мире живи по Шопенгауэру: никому не делай зла, но сколько можешь помогай. По крайней мере так было бы честно, ведь бескорыстной, подлинной любви на самом деле нет.

А ведь человек, говорящий “любви нет”, просто перефразирует известное “Бога нет”, ибо Бог есть любовь. Но христианский опыт говорит об обратном: любовь к ближнему не гасится по мере восхождения подвижника к Богу-Любви, но становится ярче, обретает своё подлинное звучание, очищается от всего призрачного и скверного, оставаясь при этом любовью именно к конкретному человеку. Свидетель тому апостол Павел, который из любви к своим соплеменникам желал быть отлучённым от Христа (Рим 9:3), — что может быть страшнее для христианина?

Люди, не знающие Христа, не встретившие Его на своём пути, — разве могут они представить, на какую жертву готов идти Апостол из любви к своим жестоковыйным сродникам, причинившим ему столько горя и мук? И эта реплика — не просто красивый оборот, удачно применённый для раскрытия драматургии; свои слова он начинает клятвой: истину говорю во Христе, не лгу, свидетельствует мне совесть моя в Духе Святом (Рим 9:1). Такова любовь Апостола к ближним, что он готов отказаться от спасения, единства с Богом, подлинной Жизнью и Красотой, причём совершенно бескорыстно. Ведь корысть у христиан одна: забота о ближних способствует единению с Богом. Апостол отказывается от этого единения.

Другой момент, который поражает меня гораздо сильнее: Апостол любит Бога не из корысти, не ради тех благ, которые Он подаёт; Павел любит Бога ради Него Самого, то есть совершенно бескорыстно, и готов отказаться от всех благ, даруемых Богом, чтобы любить Его Самого и своих братьев. Апостол Павел выступает в этом эпизоде как подлинный Апостол любви. Нельзя здесь не вспомнить и его знаменитый гимн любви, первые стихи которого рисуют в негативе портрет христианина, который правильно пользуется, но не любит:

Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы (1 Кор 13:1–3).

Что получится, если перевести портрет христианина без любви в позитив? Есть подвижник, отец Икс-ий, богатый духовными дарами: ему подвластен дар говорения языками, он прозорлив и в точности предрекает грядущие события; истины богословия и тайны веры он исследовал в совершенстве не только умозрительно, но вера и ревность в Боге его так сильна, что он способен творить чудеса, доступные только древним святым и пророкам. Наконец, он — пример для верных в делах любви: всё своё имущество он без остатка отдал нищим, и пламенное стремление к Богу подвигло его на мученическую смерть, которую он перенёс с достоинством истинного исповедника. Чем не житиё святого? И Апостол, тем не менее, такого столпа сравнивает с не очень почтенным музыкальным инструментом. Пользование ближним не приносит пользы. Подвижник остаётся нулём по меркам Евангелия, если его движение вперёд не есть движение любви. Он подобен легендарному Ахиллесу, который, несмотря на свою легендарность и непобедимую доблесть, никак не догонит кроткую и дурашливую черепаху, которой и невдомёк, кого она обгоняет.

Важно также обратить внимание, что в своём гимне Павел чётко различает любовь к ближнему и дела любви. Социальная активность не есть свидетельство внутреннего пробуждения любви к людям, не есть мерило или эквивалент бескорыстного интереса к ним. Апостол указал на возможность подмен любви “справа”, когда естественная человеческая аскеза, эротический пуританизм платоновского типа выдаёт себя за подлинник Евангельской любви.

Относительно же блаженного Августина мне кажется, что его слова — предостережение от подмен “слева”. В одном из своих крупных трактатов Святитель пишет о том, что любовь (caritas) часто путают с вожделением (cupiditas): “когда любят творение само по себе, тогда это вожделение. И тогда оно не помогает тому, кто им пользуется, но вредит наслаждающемуся им”(10).

Тогда, если Бог любит творение само по себе, это тоже страсть? Есть какое-то недопонимание с нашей стороны. Очевидно, что у Гиппонского святителя доминирует здесь момент аскетической педагогики. В любви к тварным вещам важно избежать страстной увлечённости, и как аскет и педагог, Августин прав, и было бы дерзко и глупо его в этом вопросе оспаривать. Кроме того, нам следует помнить, что как гениальный мыслитель Августин не боялся высказывать самые неожиданные и спорные суждения. Он был гением вопросов, ответы на которые порой сам не мог найти.

Уже приведённая цитата из “Христианской науки” целиком звучит так: “Бог не услаждается нами, а пользуется, то есть употребляет нас как средство, ибо, если Он и не услаждается и не пользуется нами, то я не могу понять, каким же образом Он любит нас”(11). Блаженный Августин, учитель истинного христианского смирения, не стесняется признать своё бессилие перед великой тайной Бо¬жией, ибо любовь Христова превосходит всякое разумение (Еф 3:19). Но мы говорим о любви к ближнему, и для нас важно установить сам принцип Евангельской любви, её основание. Господь велит нам учиться любить не образ Божий в человеке, а самого этого человека, ближнего мне. Безусловно, через любовь к человеку, которого видим, мы восходим любовью к Богу, Которого не видим. И в таком случае ближний всё же выступает в роли средства, этого мы избежать не можем. Но здесь скорее не пользование человеком, а соработничество, взаимная помощь людей друг другу, главное же — ближний для меня не только средство, но и цель.

Кто мой ближний?

Когда речь заходит о человеке — держи ухо востро — любые обобщения могут превратиться в пустую болтовню, если хозяин спустит их с поводка. Обобщение — подъяремный скот частных конкретных вопросов, рождённых моим человеческим опытом, поставленных моей жизнью. Нельзя говорить о любви вообще, о человеке вообще, о боге вообще — их нет, это лишь тени предметов. Но дайте им волю, и они, подобно бессловесным животным, начнут пожирать всё вокруг и плодить себе подобных.

Есть конкретный человек и его история, и когда мы говорим о личности или об образе Божием в человеке — не отпускайте далеко слова и не очень доверяйте им, это всего лишь слова, с суффиксами и приставками, они способны обольщать и пускать дым в глаза, но они мертвы, а ваш ближний — вот он.

Любовь христианина — не любовь к “человеку вообще”, к трансцендентальному субъекту, а к ближнему — то есть к конкретному человеку, человеку со своей историей, современнику, соседу. Как бы нам ни нравилось торжественно-печальное погружение в глубины персонализма, как бы ни манили нас изящные и остроумные определения личности, — ecce homo, вот — человек(12) — мой видимый или даже ненавидимый ближний, который родился в этом городе на два года раньше меня с врождённым вывихом в семье рабочих, учился в моей школе и играл в хоккей — эту историю можно продолжать, в ней важно всё, потому что она — часть его имени, его личности, неповторимой в силу неповторимости никем, никогда и нигде его истории, того исключительно его пути, который гранился на краях схождения точек пространства и времени.

Но — почему я должен научиться любить именно его? Почему никто не предложил: есть ближние, хороший выбор, смотреть будем? Коварный вопрос любви и свободы! Мы любим, кого не выбирали, и предложенные варианты зачастую не самого высшего качества. “Любить иных тяжёлый крест” (Б. Пастернак), к тому же начинать надо с ближайшего окружения, то есть круга христиан, и как однажды заметил мой мудрый приятель, “в Церкви — правая вера, а в миру — хорошие люди, и почему-то они никак не встретятся”. Мало того, что по Евангельской статистике каждый двенадцатый христианин — иуда, я ещё и обречён полюбить этих церковных людей, из которых не много мудрых по плоти, не много сильных, не много благородных (см. 1 Кор 1:26). Я не свободен в любви!

С чем ассоциируется у нас свобода? Прежде всего это свобода выбора. А есть ли он, этот выбор? Во-первых, всегда есть зазор между тем, чего я хочу, и тем, что могу себе позволить. Набор того, что я могу себе позволить, невелик. А кто, собственно, формирует сам этот набор и по какому принципу? Почему я должен выбирать только предложенное?

Выбираю: ехать ли мне в Ирландию или на Мальту; или: лететь туда же или плыть на корабле; работать или бездельничать; спать или бодрствовать. Почему нет чего-то ещё: другого способа передвижения, другого способа жизни. Количество наших родителей слишком ограничено: только папа и мама; полов только два, физических измерений — не похвастаешься. То есть я не выбираю родителей, не выбираю свой пол, национальность, время рождения и продолжительность жизни.

В конце концов, меня никто не спрашивал, хочу я рождаться или не хочу. Мне бы родиться в веке этак тринадцатом, в Шотландии, в замке с драконами. Хорошая аристократическая семья, уютный замок, горный воздух, цельные натуры, во дворе — башня библиотеки восьмигранником. По вечерам читаю римлян в подлиннике и ужинаю в кругу семьи: разговоры о поэтах, древние предания, кошка дремлет на коленях. И чтобы непременно был пони, хорошенький такой, ласковый. Но меня не спросясь родили в Советском Союзе в небольшом городе в простой семье и у меня не было пони, а сейчас я обречён полюбить тех, с кем мне суждено быть современником.

К тому же я не выбираю Бога, Которого люблю, другого просто нет, и я это знаю слишком хорошо. Как писал Этьен Жильсон, “если уж ты стал христианином, то уже не можешь не быть им. Истина заключается в том, что у тебя просто нет выбора”(13).

Это открытие, возможно, сделал апостол Пётр, как об этом мы читаем в шестой главе Евангелия от Иоанна: после беседы о Хлебе Жизни Спасителя оставили многие ученики; обращаясь к оставшимся, Христос спрашивает, не хотят ли и они уйти; ответ Петра: Господи! к кому нам идти? Ты имеешь глаголы вечной жизни (Ин 6:68). Иного полноценного бога нет, даже если бы и хотел к нему перейти и ему покориться, другой истины тоже нет: истина — одна, Бог — один. И этот Бог, не спрашивая моего согласия, сотворил меня и впустил в эту жизнь, и вложил в меня, опять же не ожидая моего разрешения, тревожную потребность правды, любви и свободы. Мы обречены на любовь, и здесь у нас на самом деле нет выбора, в этом мы не свободны.

И может быть самое вызывающее во всём этом то, что нужно научиться любить именно этих данных мне современниками людей, и я внутренне очень хорошо понимаю — это и есть правильное решение моей жизненной задачи. Как в старых решебниках по математике: дана задача, а в конце книги — правильный ответ, но между условием и ответом — путь моего решения, которым можно порой удивить наставника. Я знаю, что должен научиться любить ближнего, и в Писании даётся два чётких ориентира: я должен любить ближнего так же а) как меня любит Бог и б) как я люблю самого себя. А как меня любит Бог?

Встреча с автором

Не люблю похороны. Болею потом несколько дней. Принято считать, что христиане похороны и всякие погребения должны любить и приветствовать как напоминание о смерти или упование о соединении со Христом. А я не люблю, и мне не стыдно.

Один, правда, момент на погребении усопших мне действительно нравится. Вы замечали, как часто на отпевании поминается имя “Человеколюбец”? Никакая другая церковная служба не сеет так изобильно это святое имя. Наш Бог — Человеколюбец! Не просто Бог-Любовь, но — Человеколюбец, Он любит людей, Он любит меня, Он любит усопшего, и ничто другое так не утешает меня при потере близких, как доверие Человеколюбцу.

Из чего же следует, что Он Человеколюбец? У нас есть Откровение и наш личный опыт общения с Ним. Но ещё до прихода в мир Спасителя честные и мудрые люди догадывались о чём-то таком. “Есть несомненная некая сила, — пишет Цицерон, — которая бдит над родом человеческим и не затем растит и питает его, чтобы по преодолении стольких трудов низринуть его в смерть, как в вековечное бедствие”(14).

Мы знаем и верим, что Господь — Творец этого мира, его Автор. Как говорила платоновская Диотима, “все, что вызывает переход из небытия в бытиё, — творчество”(15), и мы — плод Его творчества, мы вызваны из небытия в бытиё Его любовью: Ты любишь все существующее, и ничем не гнушаешься, что сотворил; ибо не создал бы, если бы что ненавидел (Прем 11:25).

Обычно Автор неуязвим, он скрыт от треволнений создаваемого им мира основательно и надёжно. Но любовь познали мы в том, что Он положил за нас душу Свою (1 Ин 3:16). Христос, Автор этого мира, Сам становится персонажем созданного Им произведения, чтобы, не попирая свободы Своих созданий, спасти Своих героев, из которых каждый дорог Ему. Он становится уязвимым и страдающим, Его убивают по-настоящему, Он остаётся в этой истории навсегда, Его человечество нерасторжимо соединяется с Его Божеством, навечно. Бог Свою любовь к нам доказывает тем, что Христос умер за нас (Рим 5:8). И придёт время, вернее, уйдёт время, и мы встретимся с Ним лицом к лицу. Я, наконец, увижу своего Автора, и разве это не самая волнующая встреча в моей жизни?

Анна Каренина на картине Г. Манизера

Если бы Анна Каренина однажды встретилась с графом Толстым, каким был бы разговор? Может быть, она упрекнула бы его, что он сделал её полноватой, а Вронского лысеющим, или сразу же бросилась бы рвать графу бороду за то, что он силой заставил её полюбить Алексея? Боюсь, этой встречи не будет, хотя любопытно было бы свести некоторых авторов с их героями в целях исключительно воспитательных.

Чего же ждать нам от грядущей Встречи? Мы безответны перед ликом Человеколюбца. Эту встречу называют Страшным судом. Откуда страх? Почему страх? Что вообще такое этот страх Божий?

Думаю, что это переживание своей ничтожности перед лицом подлинной жизни, жизни с избытком, и удивление и трепет от созерцания самой сердцевины жизни, самого её источника. Трудно даже представить, какое головокружительное изумление ждёт нас на этой встрече! И этот океан жизни так любит меня, что позволил называть Его Отцом, не хозяином, не повелителем, а нежным Отцом: Смотрите, какую любовь дал нам Отец, чтобы нам называться и быть детьми Божиими (1 Ин 3:1).

Поистине, никто и никогда не сможет вполне и исчерпывающе уразуметь превосходящую разумение любовь Христову (Еф 3:19), и перед лицом её “удобее молчание”.

Вишневое варенье

  

Ребёнком я мог часами смотреть на картинки в детских книжках. Мышка сидит в норке. Там так уютно и тепло. Кровать прикрыта скромным лоскутным одеяльцем, на стене — полка книг, светильник, портрет мышкиной бабушки.

Блики от свечки падают на прикроватный коврик и домотканую дорожку. Буфет прикрыт, но плошки и кувшинчик выставлены вперёд — это назавтра.

А над норкой восходит луна, и в лесу темно и сыро, но это ведь совсем не страшно, потому что — мышка допьёт чай с вишнёвым вареньем, поставит чашку на столик, укутается в тёплое одеяло и, погасив лампу, будет слушать ночные шорохи, глухие всхлипы болот и мягкую поступь вдалеке кого-то большого и тяжёлого.

Недавно мне подарили кровать. Обычно дарят книги или плюшевых медвежат, но жизнь монаха полна неожиданного юродства. В монастыре как-то не думаешь о кроватях — глупо и нескромно, — поэтому спал я всё время на узеньком топчанчике, довольно жёстком и аскетичном, и не помышлял, что может быть иначе. Спать на жёстком полезно и спасительно, хоть и сон не тот и всю ночь ворочаешься, как ёжик.

Новая кровать явилась неожиданно и тут же стала влиять на весь порядок вещей, молчаливо показывая, что кровать она только по названию, а на деле — организующий принцип келейного универсума. Шкафы с книгами робко потеснились, смущённо подвинулся письменный стол — авторитеты прошлого считались с новой хозяйкой. Кровать, хоть и дарёная, потребовала непредвиденных затрат: купил новое одеяло, подушку с корабликами, на стену повесил коврик. У изголовья — лампа — читай книжки хоть до утра. Всё новое, чистое, мягкое, — ворочайся сколько хочешь — ниоткуда не упадёшь.

Перед сном выпил чаю с вишнёвым вареньем — вкусное, с кислинкой. Надел гороховую рубашку, зажёг светильник, улёгся. Одеяло подоткнул со всех сторон, взбил подушку. Так тихо и тепло. За окном моросит дождик, степенно перешёптываются старые яблони. Мягкий свет, мягкая кровать, под лампой — Вергилий, и — ещё много времени до утра, очень много, целая гора времени.

И вот этот простой и многим доступный опыт уюта разбудил во мне что-то совсем необычное, что не назовёшь ни мыслью, ни чувством, скорее переживанием, неким целокупным ощущением того, что я — живой! У подушки запах лаванды, тонкий, едва ощутимый, книга дышит своим ни с чем несравнимым ароматом, я касаюсь пожелтевшей страницы и чувствую тонкий рельеф букв и строк, тканый рисунок простыни отзывается в ладони. Провожу рукой по ковру и книгам, нависающим над кроватью. Книги молчат, но я прикосновением читаю их корешки, их имена целуют мне пальцы. Это я читаю!

Я впитываю запахи мира вокруг себя, это моё сердце бьётся от радости и волнения, это в моём сознании непрерывно звучит какая-то чудная мелодия, не дающая подойти близко и не отпускающая от себя далеко. И неожиданно я понял, что это переживание себя живым и особенным и есть любовь к самому себе. Господь завещал нам любить ближнего, как самого себя (Мф 22:39), если же я переживаю себя самого живым и исключительным, значит, это совпадение любви и жизни и являет мне, что точно так же я должен научиться переживать жизнь и уникальность другого.

Ведь ближний для меня не совсем жив: я не чувствую его настолько же живым, как себя самого. Он внешен, он для меня недостаточно живой. Пальцы другого человека, его волосы, губы — разве они вполне такие же, как и у меня? Внешне — да. Но в каждом живёт сознание какой-то своей особой исключительности: я — иной, я не должен и не могу сгинуть понапрасну, что-то бесценно важное есть во мне и со мной умрёт весь этот мир, если я умру. Но я не умру, со мной не может такого случиться, я особенный, таких не было и не будет:

я — носитель мысли великой –
не могу, не могу умереть!
(Н. Гумилёв)

Почему в каждом человеке живёт настойчиво и неугомонно это сознание собственной исключительности, крепкая вера в свой особый путь, вера в свою неистребимость и особенность? Что это? Гордыня? Или же здесь есть нечто более основательное и естественное, что по праву и возрасту древнее самого древнего порока? Дар жизни, радость быть — есть цель и смысл жизни человека. Человек сотворён, чтобы жить и получать от этого радость. Главный труд нашей жизни — научиться любить ближнего, как самого себя. Научиться переживать его настолько же живым и уникальным, каков я сам. Ближний, — как чужая планета, на которой я должен обнаружить жизнь.

Для любящего любимый слишком жив, их жизни взаимопроницаемы и взаимоуязвимы:

Во мне твои боли болят, во мне твои копятся силы.
(А. Дементьев)

И боль, и радость любимого переживаются как моя собственная боль и радость — живая и настоящая. Мать чувствует своего ребёнка слишком живым, растёт вместе с ним, у них двоих режутся зубки и болит животик, и, случается, сын вырастет и уедет далеко-далеко, но мать чувствует его жизнь и умирание, горе и радость даже на другом конце света.

Любовь к себе в человеке настолько глубинна и несводима ни к заботе о себе, в каком бы ключе она ни проявлялась, в духовном или материальном, ни к чему бы то ни было ещё. Эта любовь проявляется и всплывает крайне редко и, как многие глубинные феномены человека, часто не доходит до сознания и потому не может быть подвергнута рефлексии. Но эта любовь в такой сердцевине человеческого существа, где сходятся и сплетаются корни самосознания и самосохранения. Эта чудесная и зыбкая грань бытия, вызванного Творцом из небытийности. Здесь, в этой точке сходятся все корни единой человеческой сущности, здесь бьётся сердце Всего Человека, единого по природе и тмочисленного по ипостасям.

Вот в этой глубине и следует искать любовь к ближнему, потому что он — неразрывная часть меня самого. Кроме того, эта любовь естественна человеку. Неестественно не любить ближнего, ибо это — самоубийство. Думаю, что именно в церкви как евхаристической общине, общине единства жизни и любви, не образов только жизни и любви, а живого и реального приобщения к ним, и является это единосущие человеческого рода. Видимо, об этом опыте первой христианской общины говорит Дееписатель: У множества же уверовавших было одно сердце и одна душа; и никто ничего из имения своего не называл своим, но все у них было общее (Деян 4:32).

Но людей так много и они такие разные. В том, что существует такое огромное число людей, часто безликих и неинтересных, есть какой-то неоправданный избыток, что-то лишнее. Но кошка — это тоже нечто лишнее. Это домашнее животное не приносит в большинстве случаев никакой практической пользы. Спросить любителей кошек: зачем им этот бесполезный зверь — невразумительные импрессионистские ответы можно будет свести к одной реплике: потому что кошки у-ди-ви-тель-ны-е! Господь дал нам кошек, чтобы мы им радовались и удивлялись. Господь даёт нам наших ближних, чтобы мы учились радоваться и удивляться им как чуду, как тайне, как красоте, которая всегда избыточна и необъяснима.

Любить ближнего как самого себя — дело благодати, но первое усилие должен делать сам человек. Мы очень невнимательны друг к другу, пугающе невнимательны, и прежде чем предаваться аскетическим подвигам, следует научиться простому человеческому вниманию, о котором не уставая писал апостол Павел: будьте братолюбивы друг к другу с нежностью; в почтительности друг друга предупреждайте (Рим 12:10). Просто и красиво!

Скорее всего, я ближних не люблю, можно сказать, у меня странное отношение к самой любви к ближним. Но я слишком знаю, что люди — это нечто воистину прекрасное, это красота, которой я обязательно научусь любоваться. Люди, как цветы, — бесполезны и прекрасны, их много, они капризны, но Господь создал их для радости от избытка любви, и этой радости я тоже приобщён. Я слышу отдалённые звуки её мелодии и никак не могу разобрать мотив, но это что-то чудесное, это поют для меня!

Чужая радость так же, как своя,
Томит её и вон из сердца рвётся,
И девочка ликует и смеётся,
Охваченная счастьем бытия.
(Н. Заболоцкий)

Примечания

© Игумен Савва (Мажуко), 2010
1. “Се человек” (лат.), ср. Ин 19:5.
2. Святитель Климент Александрийский. Строматы I, 17, 1. СПб., 2003. Т. 1. С. 86.
3.Достоевский Ф. М. Братья Карамазовы. Ч. 1. Кн. 2. Гл. IV: Маловерная дама.
4.В каждом из нас живёт бессмертный Журден, всю жизнь не подозревавший, что говорит прозой.
5.Блаженный Августин. Христианская наука. СПб., 2006. С. 71.
6.Там же. С. 54.
7.Там же. С. 55.

8. Там же.
9. Там же. С. 65.
10. Блаженный Августин. О Троице, IX, 8. Ч. 2. М, 2005. С. 16.
11. Блаженный Августин. Христианская наука. С. 65.
12. Как соблазнительно было бы ввести в философский обиход новую дефисную конструкцию “вот-человек”, только всё это будет ещё одним мертворождённым чадом в числе гомункулов словесных посредников мыслей, которые сами порой бывают посредственны.
13. Жильсон Э. Философ и теология. М., 1995. С. 10.
14. Цицерон. Тускуланские беседы I, XLVIII, 118 // Избранные сочинения, М., 1975. С. 247–248.
15. Платон. Пир 205с // Собрание сочинений. Т. 2. М., 1993. С. 115.


Источник: Православие и мир