Духовность пустыни. Митрополит Сурожский Антоний (Блум)
Я назвал эту беседу «Духовность пустыни», а не «Духовность пустынников», потому что нам следует сознавать, что, кроме мужского большинства, пустыню — и не только египетскую, но во всех концах христианского мира — населяло немало женщин, либо отшельниц (тут сразу вспоминается Мария Египетская), либо живших общинами. Так что я собираюсь говорить о духовности, общей для всех, кто избрал пустынножительство. Хочу также указать, что понятие пустыни не совсем простое, потому что когда мы говорим о духовности пустыни, мы думаем о египетских, о сирийских отцах, если нам знакомы такие имена, как святой Ефрем Сирин или святой Исаак Сирин, но на протяжении истории Церкви пустыней оказывались многие места. Во времена, когда население нашей земли было гораздо малочисленнее, существовали обширные области, куда можно было удалиться в полной уверенности, что никого не встретишь. И я помню, как отец Софроний говорил мне, что на семь лет удалился в пустыню — что означало на самом деле, что там, где он жил, отделенный от всех горным хребтом, он был в полном одиночестве. Но расстояние между ним и другими людьми нельзя было измерить сотнями миль, как при жизни Антония Великого или Арсения Великого, расстояние было очень мало. И вместе с тем оно было практически безгранично, потому что никто не переходил этот хребет, никто не вторгался к нему. Так что надо сознавать, что понятие пустыни обнимает не просто географическое место, но духовное положение. И если мы подумаем о самой известной пустыне, египетской, то обнаружим, что духовность там была, в каком-то смысле, гораздо более многосложная, чем кажется на первый взгляд.
В пустыне мы видим не только отшельников и затворников, но и монашеские общины, некоторые из которых были очень большие и многочисленные, были монастыри по несколько тысяч монахов. Так что есть духовность пустыни, которая может сочетаться с общинной жизнью. Уходившие в пустыню люди имели очень различное происхождение. Их корни, образование, общественное положение, прежняя должность, разумеется, оказывали влияние на их мысли, подходы, придавали различные оттенки их жительству и, следовательно, духовности.
Как я уже упомянул, в пустыне были не только мужчины (хотя их было большинство), но и женщины. И действительно, хотя в сборниках изречений (Apophthegmata) мы находим изречения этих женщин, очень похожие на слова мужей пустыни, если почитать описания их жизни, мы видим в них совершенно другие черты и другие свойства личности, чем качества окружавших их мужчин.
К этой многосложности добавляется еще и то, что эти мужчины, эти женщины уходили в пустыню по самым различным причинам. Помнится, отец Георгий Флоровский в одной своей лекции о монашестве[1] говорил о том, что монашеское движение началось как реакция людей, мужчин и женщин большой духовной глубины и силы, на теплохладность, безжизненность христианского общества, возникшие в результате императорского эдикта, который давал христианской Церкви право существовать, а позднее и предоставил ей преимущественное положение. Эти люди оставляли города, оставляли родные места, уходили туда, где качествовало неразбавленное христианство и где можно было создать общины, полные подвижнического устремления, беспощадного, радикального, которое позволяло им всю свою жизнь подчинить Евангелию.
С другой стороны, некоторые уходили со своих мест, будь то из больших городов империи или из деревень, потому что на них нашла опасность, физическая или душевная опасность, им грозило впасть в грех или физически погибнуть. Эти люди уходили по хрупкости, но такой хрупкости, которая сознает себя и не хочет, чтобы ею воспользовались окружающий мир или те люди, которые над ними имеют авторитет или власть, и уничтожили их как людей, как христиан. Еще другие снимались со своего места, потому что в окружении не только теплохладных христиан, но и в большой еще мере языческого общества они впадали в отчаяние перед пустотой жизни. С этим мы сталкиваемся в наше время во всех странах, где господствует безбожие: перед людьми встает отчаяние, и потому они как бы уходят, стараются найти внутреннее состояние, Царство Божие внутри себя, или внешнее положение — в монастыре или в тайной общине, где они могут найти другого рода безопасность (это бывает и в тюрьме, и в концентрационном лагере), не телесную, не покой души и чувств, но успокоение в сознании, что они укоренены в Боге и что жизнь имеет смысл, и что жить можно. Те из вас, кому попадалась книга Татьяны Горичевой «О Боге говорить опасно», на первых же ее страницах столкнулись с примерами такого рода ситуаций.
Были еще и такие, которые отозвались на прямой призыв. Святой Антоний Великийпошел в храм и услышал чтение Евангелия. В тот день читался отрывок, где есть слова: если хочешь быть совершенным, продай все и следуй за Мной (Мф. 19:21). Он оставил все имущество — и важно не то, велико ли имущество или не очень, важно, насколько оно обладает нами, — оставил все, что имел, и ушел в пустыню (он и так жил невдалеке от нее), ушел в одиночество, в неизвестность, к еще неведомым ему собратиям.
Были и другие призвания. Мне вспоминается один греческий святой. Он тоже услышал в церкви слова апостола Павла: непрестанно молитесь (1 Фес. 5:17). Ему было девятнадцать лет отроду, он впервые услышал эти слова, не потому что никогда они не касались его слуха, но потому что они никогда не ударили его в сердце. Он оставил все: деревню, родных, семью, всех и вся, ушел в горы и стал жить отшельнической жизнью; к нему я еще вернусь.
В это же время люди уходили в монастыри по причине того, что безбрачие и девство очень высоко ставились в те славные дни радикального подхода. Но и среди этих людей были различия. Одни, мужчины как и женщины, уходили ради того, чтобы вести жизнь безбрачия, чистоты, молитвы, полной открытости Богу, так, чтобы ничто не обладало ими, кроме Самого Бога. Уход некоторых порой может поразить нас. В этом контексте я сейчас упомяну мимоходом рассказ о Галактионе и Епистимии. Они были женихом и невестой. Каждый из них в тайне своего сердца решил сохранить девство, и когда после венчания в храме они остались наедине вдвоем, они открыли друг другу свои сердца и обнаружили, что ими владеет одно стремление, одно желание — всецело отдать себя Богу. И они оба решили тайно оставить дом и уйти в пустыню, каждый в разный монастырь. Но я привожу этот рассказ, потому что у него интересное завершение. Позднее началось гонение на христиан, и до Епистимии дошел слух, что ее муж схвачен язычниками и подвергается мучениям. Она пришла к своей игуменье и сказала: «Мой муж сейчас умирает мучеником. Мое место рядом с ним». И игуменья благословила ее отправиться в Александрию и пострадать вместе с Галактионом, потому что он ее муж. Как мы видим, тут было очень тонкое и сложное понимание человеческих взаимоотношений и места в них подвига и любви.
Еще одна причина или побуждение, приводившее людей в пустыню, было покаяние, чувство, что после греховной жизни только радикальное обращение, то есть полная перемена ума и жизни, борьба, которая выжжет все внутреннее зло и нечистоту, может позволить вернуться к Богу. Вы все знаете историю Марии Египетской, это самый яркий пример такого рода людей.
И наконец, еще причина, почему монастыри и скиты были столь населены: в ту эпоху в них сияли, как образцы, великие Божии люди, которые прожили какое-то время в пустыне и выросли в меру светильников, поистине просияли славой Божией. Они вдохновляли, поражали. Как следствие, в тех, кто увидел славу Божию на лице или в глазах одного из этих подвижников, рождалось желание подражать им, стать их учеником. И это приводило к богатому, сложному, творческому взаимоотношению, которое называлось и до сих пор называется послушанием.
И при всем этом, учитывая пол, образ жизни, происхождение, побуждения и причины, мы видим порой людей очень разного склада ума, хотя в них есть и некоторые общие черты.
Может быть, тут пригодятся два примера. Одновременно со святым Арсением, который жил в глубине пустыни, избегал всякого общения с людьми, жил авва Моисей. Авва Моисей поселился на пути следования путников. Его келья была всегда открыта для паломников и путников. Он проводил свою жизнь, все время в заботах о них. И как-то братия в недоумении спросили авву Арсения, каким это образом он ради Бога бежит от людей, а такие, например, как авва Моисей, живут на распутье. И тот ответил: «Обоих нас побуждает любовь Божия. Я бегу всех, потому что на небе у множества ангелов одна воля, согласная с волей Божией, на земле же у всех людей желания расходятся, воли сталкиваются, и я не могу быть одновременно с Богом и с людьми». Тем самым он признал, что в нем есть хрупкость, хотя в глазах других людей он был одним из величайших пустынников[2].
Есть еще рассказ о двух братьях, которые ушли в монастырь в пустыне. Один раздал все свое наследство и жил в полной нищете и одиночестве. Другой, напротив, оставил себе свою часть наследства и употреблял ее на то, чтобы оказывать помощь паломникам и бедным. И тот, который оставил все, упрекал своего брата в том, что он нарушил монашеский обет нестяжания. Брат ничего не мог возразить ему кроме того, что его побудила к тому любовь, и он не мог противиться ей. И брат его, оставивший все, после молитвы получил откровение в видении, что подвиг обоих был равно принят, потому что оба отозвались на божественную любовь, выразивши это разным образом. И в результате такого разного образа мыслей появлялись и различные образы жизни, но и разнообразные образы молитвы.
Если задуматься над тем, что я только что сказал, можно поставить себе вопрос: что же у них было общего? Можно ли говорить о духовности пустыни, а не просто о духовности отдельных пустынников, между которыми не было ничего общего или было очень мало общего? Мне кажется, на самом деле у них было много общего: в основании всего было неутолимое стремление души к содержанию, к полноте. И тут мне вспоминаются слова архиепископа Михаила Рамзея, который как-то сказал, что душа человека так бездонно глубока, что ничто не может ее заполнить до краев, кроме Бога, Который изливает в нее Свое присутствие. Так что мы видим людей, мужчин и женщин, которые испытывали настоящий голод и которые, поняв, что окружающий мир не дает возможности насытиться до конца, наполниться до края, уходили в пустыню, так чтобы исчезло все, что могло отвлечь их от этого поиска, все, что могло вмешаться, все, что могло ослабить их устремление, все, что могло увлечь их в делание, не имеющее ничего общего с этим устремлением их жаждущей души. Они были разными людьми, но все испытывали этот же голод.
И вследствие этого голода возникала, как мне кажется, вторая общая им черта: они откликались страстно, до конца, беспощадно отзывались на тайну Креста и любви Божией, — Того Бога, Который так возлюбил мир, что отдал Своего Единородного Сына ради того, чтобы этот мир был спасен. Этот голод естественным образом приводил их к уединенной жизни, но вскоре они обнаруживали, что и в одиночестве они не одни. Мне вспоминается, как Феофан Затворник определяет монаха: «Бог да душа — вот весь монах». К этому они и стремились в первую очередь, и этого достигали продолжительной, беспощадной, победоносной борьбой.
И, как я уже говорил, бывало, что по Одному Ему ведомым причинам Бог обращался с призывом к человеку. Некоторые были прямо призваны. Некоторые слышали слова, которые они не могли беспреткновенно осуществить до конца в той ситуации, в которой были, в своей деревне, в городе, где жили, на своем месте в жизни, и они оставляли все, потому что Бог обратился к ним со словом. И здесь, может быть, стоит вспомнить слово святого Марка Подвижника, который говорит в одном из своих писаний, что если даже Сам Бог станет перед тобой и даст повеление, и твое сердце не может ответить «Аминь!», — не исполняй повеление, потому что Богу нужно твое полное согласие и гармония с Ним, а не пустой поступок. Так вот, эти люди поступали в гармонии с Богом, пусть неполной, зачаточной, но по мере того как они так жили, эта гармония росла, возрастала, так что они действительно вырастали в место вселения Самого Бога.
Они оказывались в пустыне, и я хочу продумать с вами, что такое эта пустыня. Как я уже сказал, в физическом отношении это могут быть очень различные условия. Это может быть простор Египетской пустыни, это может быть ограниченность Афона. Это может быть любое другое место, где нет ничего, кроме вас: вы на земле, над вами небо, и все одиночество, а порой страхи, а порой ликование земли и неба. Если подумать о Египетской пустыне, то первое, что ярко встает перед нами: ее насельники были перед лицом огромного простора, неизмеримой безграничности земли и неба вокруг них и над ними. Одно из ранних воспоминаний моей жизни (так как детство мое прошло в Персии и часто на краю пустыни) — это картина пастуха в окружении овец. Тогда эта картина поражала меня как впечатление, эмоционально, но когда много лет спустя я стал продумывать то, что видел тогда, меня поразила картина: небосвод безграничный, бесконечный, и такое же бесконечное пространство земли. А между этими двумя бесконечностями — ничтожно малое существо, охраняющее такие же малые существа, в окружении опасности, в окружении смерти, в окружении всего, что есть разрушительного в природе. Между пастухом и его стадом только одна разница: в том, что он заботится о стаде. Он стоит, такой же уязвимый, такой же ничтожно малый, как его овцы, но его наполняет любовь к стаду, забота о нем, готовность рисковать жизнью, положить жизнь на то, чтобы стадо осталось целым, безопасным, и он обладает опытом столетий и тысячелетий других пастухов, которые тоже стояли как стражи хрупкости других существ.
И мне кажется, это так и осталось во мне и, может быть, оправдает меня в том, что я говорю о пустыне, как будто у меня есть опытное знание ее. Я ничего не знаю, кроме этого глубокого впечатления, которое сохранилось во мне вот уже почти 70 лет: окружающая бесконечность — и малость человека, чувство, что человек в пустыне крайне уязвим, за пределом всякой надежды спасения, всякой надежды на помощь, и тем не менее способен стоять там в вере и в надежде. И это шаткое равновесие между ужасом и беспредельной надеждой, превозмогающей отчаяние, потому что безопасность в Боге или, может быть, в мудрости — оно-то, возможно, и есть состояние уравновешенности ранних насельников, тех, которые ушли в пустыню первыми. Они не могли найти поддержку у более опытных людей, не могли по-человечески почерпнуть от них чувство безопасности, научиться мужественно встречать опасности лицом к лицу из их слов: «я выстоял перед всем этим, не страшись».
А если думать о страхе, следует понимать, что страх был реальный. Пустыня, как бы она ни казалась пустой на карте, населена гиенами, дикими кошками, тиграми и львами, всеми возможными зверями, на которых мы без страха смотрим в зоологическом саду. Но если встретишься с ними на природе, в их глазах видишь свою смерть — смерть в их челюстях, смерть в их численности, смерть в их голоде, смерть в их дикости, неприрученной человеческой любовью.
Позднее некоторые святые, достигши состояния Адама в раю или состояния Христа, приручили их — не силой, не властью, а собственным присутствием, вернее, присутствием Христа в них, которое проливало гармонию там, где вследствие греха возникла дисгармония. Но кроме этих страхов (к этому я еще вернусь), другие страхи рождались из одиночества, из того, что никого не было, чтобы отвлечь их мысли, их внимание от самих себя, от смятения в собственном их сердце, от смятения в мыслях, от вожделений плоти, от воспоминаний прошлого, от тоски и желаний, всего того, что овладевало ими, потому что внешний мир больше не укрывал и не развлекал их. Вы, может быть, помните слова Паскаля[3] о том, что развлечение — наше единственное спасение, и вместе с тем — худшее для нас зло. Оно отвлекает нас от самих себя, от того, что единственно важно, дает нам передышку. Но эта передышка отбрасывает нас назад, возвращает в мир, заставляет отказаться от поиска. Пустынники оставались наедине с самими собой. Это происходило в первую очередь на уровне человеческих проблем, клубящейся в них душевности, внутренней разделенности, борьбы. С другой стороны, они встречались с искушениями, которые вносил в их жизнь, в их мысли, в их сердце, в их плоть дьявол. Я помню место у святого Иоанна Лествичника, где он советует тем, кто уходит в пустыню, провести сначала достаточно лет в общежитии, чтобы приобрести навык в столкновениях с людьми, прежде чем в одиночестве стать лицом к лицу с собственной внутренней борьбой и с дьяволом, который воспользуется тем, что они одиноки и не защищены присутствием наставника или братства.
Я хочу вернуться к уже упомянутому греческому святому. В своей деревенской церкви он услышал слова непрестанно молитесь (1 Фес. 5:17). Слова эти коснулись его, открылись ему, проникли до глубин его существа. Он ушел на гору и стал молиться непрестанно. Он был неграмотный, знал единственно молитву Господню и стал повторять эту молитву, твердить ее раз за разом, вникая, сколько мог, в слова, продумывая их, снова возвращаясь к молитве, обогативши слова размышлением над ними, обогатившись своим прошлым опытом, который ожил от слов, и новоприобретенным пониманием их. И все было прекрасно, пока светило солнце. Затем настал вечер, и с ним — неуверенность сумерек. По мере того как сгущалась темнота, вокруг него стали подниматься звуки. Он слышал осторожные шаги, треск сучьев, он мог видеть, как вокруг него сверкают глаза, он слышал вскрики жертв хищных зверей, хищных птиц. Он почувствовал себя таким ничтожным, таким уязвимым, таким беззащитным, он ничего не мог сделать, потому что даже не видел своих врагов, не мог определить, какие именно опасности его окружают. И тогда само собой он стал взывать словами, которых как таковых прежде не слышал: Господи Иисусе, спаси меня! Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, спаси меня! И так он кричал всю ночь.
Пришло утро, все умолкло вокруг него, казалось, вернулась безопасность. Но теперь он знал, что за каждым кустом, под любым камнем его подстерегала опасность, которая была ему явна ночью. Так что он продолжал взывать теми же словами, произносить слова молитвы Господней, потому что понимал, что если Господь не защитит, он пропал, погиб, он мертв, растерзан на куски. Позже, когда он был уже стариком, его посетил другой подвижник и спросил: «Скажи, кто научил тебя непрестанно молиться?». И ответ был: «Бесы! Потому что когда я привык к одиночеству, привык к ночным страхам, привык справляться с собственными проблемами, на меня стали нападать бесы, и мне пришлось бороться с ними. И всецело и до конца я мог полагаться только на Бога, и день и ночь я взывал к Нему, просил помощи и милосердия».
Но в этой борьбе против страха, в этой тревоге, которую они встречали с верой в Бога и в уверенности, что раз Бог сказал слово, значит, Он взял на Себя ответственность за все, что случится с ними, пустынников поддерживала надежда за пределом надежды, надежда за пределом отчаяния, уверенность, что в Боге безопасность и что они могут стоять и молиться. И хотя формы молитвы были различны, но в конечном итоге молитва сводится к всецелому предстоянию перед Богом, во все большей открытости Ему, все более полной отдаче Ему. У этого святого молитва началась с крика о помощи. Молитва началась с обращения о помиловании и прощении у Марии Египетской. В конце жизни Исаака Сирина она вылилась в понимание того, что единственные молитвенные слова, которые стоит произносить, это: Господи, помилуй! — в сознании, что слово «милость» покрывает все наши взаимоотношения с Богом: Его прощение, дарование Им новой жизни, Его вдохновения на борьбу и Его дар благодатной силы на победу.
Есть книги на эту тему, которые могут показаться вам интересными. Есть несколько сборников жизнеописаний или изречений отцов и матерей пустыни. Есть Луг Духовный Иоанна Мосха и, конечно, тома Добротолюбия[4]. Разумеется, к этому можно прибавить писания Иоанна Лествичника, можно попытаться прочесть более пространные Жития святых, потому что в житиях святых вы найдете рассказы, случаи, придающие реальные, личные качества разным святым, характерные черты которых я старался представить в целом. Но каждый из них был неповторимой личностью, связанной с Богом неповторимым образом, и потому каждый из них может быть более или менее близким каждому из нас, оказаться наставником для нас в большей или меньшей мере.
Безмолвие
Одна их характерных черт пустыни — безмолвие. Мы говорили о беспредельности пустыни и о том, как в этой бепредельности мы находим молчание, которого нигде больше не найти, молчание такое глубокое, такое всеобъемлющее, что малейший звук, малейшее нарушение этого безмолвия вызывало у некоторых насельников пустыни очень глубокую реакцию. Я помню, как один из них писал: «Пролетела со щебетом птица в небе, и на многие часы тишина нарушена»[5]. Очевидно, что он имеет в виду не нарушение внешней тишины. Щебетание птицы раздалось и смолкло, но оно достигло души человека, который был в глубоком, однако несовершенном внутреннем покое, и нарушило его.
В одном из своих писем Феофан Затворник, говоря о тишине, пишет, что она подобна тому, что происходит, если дать воде в пруду устояться. Только очень постепенно ил оседает на дно пруда, и вода становится совершенно прозрачной, так что можно, глядя на пруд, видеть его дно, но видеть вместе и отражение неба в нем. Такой вот тишины стремились достичь, искали аскетическим и мистическим подвигом пустынножители. Окружающая их тишина, с одной стороны, была порой как бы успокоением, ничто не нарушало их внутреннего созерцательного состояния. С другой стороны, временами эта тишина становилась устрашающей: не на что опереться. Безграничная пустыня, безграничное небо над ней, и ничего в этом пространстве, на что отозваться, ничто не обращено к ним, так что они действительно в полном, абсолютном одиночестве с Богом или с самим собой. Разумеется, я не ставлю под вопрос объективное присутствие Божие, но я хочу сказать, что моментами они ощущали превосходящее все присутствие Божие, заслонявшее все мысли, все чувства, которые не имели связи с этим присутствием. И, с другой стороны, в ходе этой внутренней борьбы за свою цельность, целостность бывали моменты, когда они как бы оставались наедине с собой. Это требовало от них готовности принять вызов такого молчания и справиться с ним. Внутренняя тревога должна успокоиться, должны осесть, как ил в пруду, воспоминания, сожаления, надежды, желания…
Мне вспоминается рассказ об одном пустыннике, который, еще будучи в миру, победил большие искушения, оставил мирскую жизнь ради того, чтобы обрести тот мир, который только Бог может дать, мир, превосходящий всякое представление. И внезапно ему предстало одно воспоминание, память о чем-то, что могло произойти и не произошло. И годами ему пришлось бороться с этим воспоминанием, и эта борьба далась ему много труднее, чем преодоление конкретных, непосредственных искушений.
С воспоминаниями, восстающими из прошлого, приходилось сталкиваться всем подвижникам. И в связи с этими воспоминаниями вставали в памяти случаи, огорчения, желания, надежды, которые еще не обратились в них в покой и полную устойчивость, способность быть лицом к лицу с Богом и только с Богом Одним. Этого достигают долговременной борьбой. И это учило подвижников своего рода внутренней дисциплине, которую они называли трезвением, бдительностью: в одной стороны, быть бдительным, не допустить, чтобы впечатление извне овладело мыслями, всколыхнуло чувства, пробудило в уме и в душе состояния, которые придется преодолевать; с другой стороны, эта бдительность должна позволить уловить в душе малейшее движение Божиего присутствия.
Пустыня и бросает вызов своей тишиной, но одновременно и учит тишине, учит слушать. Мы этого не умеем делать даже в обычной жизни. Но кроме того, очень трудно научиться тишине при отсутствии всякого внешнего побуждения, потому что прислушиваться надо к тому, как безмолвно проходит мимо нас Бог. Прислушиваться надо к малейшему движению души. И эти движения души следует оценивать — от Бога ли они, или просто естественные, природные побуждения, или это может быть искушение, исходящее от злой силы. И этому учишься постепенно из опыта, из трагических падений, когда подвижник поддается побуждению, которое не исходит от Бога, и обнаруживает, что опустошен, что годы труда и трезвенной жизни уничтожены, сметены. Или наоборот, бывает, что, вслушиваясь внимательно и уловив одно слово от Бога, подвижник унесен в новизну жизни на такой глубине и с такой силой и красотой, которых прежде не знал.
Так что вот вторая черта этого покоя пустыни: стояние лицом к лицу с ее безграничностью и с хрупкостью собственного существа, и необходимость сохранять внутрьпребывание, но не быть сосредоточенным на себе. Быть внутри, да — но сосредоточенным на Боге. Разницу между этими состояниями описывает Феофан Затворник: он говорит, что человек, сосредоточенный на себе, подобен стружке дерева, свернутой вокруг собственной пустоты. Важно, чтобы внутри была не собственная пустота, а незримое, порой неощутимое присутствие Божие, открытость, а не состояние стружки, открытость, которая позволит нашей душе звучать подобно музыкальному инструменту, о чем я говорил раньше.
Конечно, с этим связана молитва, но молитва, которая находит различные способы выражения. С одной стороны, молитвенная дисциплина, которая направлена на то, чтобы приучить ум полностью быть внимательным к молитвенным словам, иначе говоря, не к тому, что происходит внутри вас, а к тому, к чему вы устремлены, чему хотите соответствовать. И, с другой стороны, моменты в молитве, когда душа вся — внимание и отклик, когда то, что происходит в душе, — ответ во всей правде на присутствие Бога или на Его отсутствие, крик отчаяния сиротствующей души или ликующий возглас души, которая почуяла мимолетную близость Господа.
Я уже упоминал некоторые формы молитвы, но мы должны понимать, что в ранней пустыне не было в качестве материала для молитвы всего богатства литургических текстов или молитв святых, которым мы располагаем теперь. Эти молитвы возникли позднее. Тогда у подвижников были псалмы. И псалмы, в каком-то смысле, это очень сложное и богатое собрание молитв, в которых человеческая душа во всей правде отзывается на каждую человеческую ситуацию, в какой она оказывается. И подправдой я имею в виду не только высшую божественную правду, но человеческую правду. Моментами, отзываясь на собственное раскаяние, печаль, душа оборачивается в сокрушении сердца к Богу и вопиет о своем горестном состоянии: 50-й псалом — типичный такой пример. Но бывают и другие моменты, когда псалмы, родившиеся в Ветхом Завете, до времени Христа, выражают и другие чувства — чувство гнева, чувство боли, тревогу, и каждый из нас может, и даже каждый из подвижников мог узнать себя не только в лучшем, но порой в самых трагических ошибках или в самых трагических реакциях на ситуации извне.
Конечно, духовные писатели толковали некоторые из таких мест и относили гнев или отвращение к «врагу» как к сатане или к злу внутри нас самих. Но когда эти псалмы были составлены, они не обязательно писались в таком чисто духовном смысле. И для святых было очень важно, что они могли, будто в зеркале, увидеть себя в этих местах, могли честно признать, что в них есть гнев, в них есть отчаяние, в них есть реакции, которые недостойны не только Бога, но и их самих. Это было важно, потому что они могли знать, что в этом они не одиноки. Они могли чувствовать, что не предоставлены самим себе, не должны искать путь через извилины собственной души без руководства и ложно вообразить, что все неправо в них, а в великих духоносных людях все было право. Они видели у царя Давида и в других ветхозаветных личностях, составивших молитвы, борьбу, которая шла в них на том основании, что они были обыкновенными людьми, стремящимися к Богу, с усилием пробивающимися к Нему сквозь собственную невосприимчивость к жизни в Боге и к идеалу, к которому они стремились. С другой стороны, бывали моменты, когда они видели перед собой величие больших душ в молитве и могли учиться от них. Но и в том, и в другом случае они что-то открывали о себе — или о том состоянии, в котором они находятся, или о том, какими их призывает Бог стать и быть. Так что Псалтирь играла очень центральную и важную роль в научении молитве и такой трезвости, которая давала им видеть себя в правде, какие они есть, без иллюзий и без разочарования, ставить себя перед Богом и перед собственной совестью.
Если подумать о том, что они ежедневно вычитывали Псалтирь от начала до конца, если подумать о том, что они молились собственными молитвами, взывали в тоске или провозглашали свою радость, то понятно делается, что молитвенная жизнь была не просто литургическим упражнением, где они принимали участие в молитве Церкви, которая их поддерживала и несла. Им приходилось вести борьбу за молитву в своем одиночестве, лицом к лицу с самим собой и с Богом. И если поставить себе вопрос о том, что сталось с этими молитвами позднее, когда развилось монашество, например на Афоне, то мы увидим, что это тяжелый труд, а вовсе не легкое упражнение. Есть место в писаниях одного афонского старца, где он говорит, что монах должен свести свое молитвенное правило к минимуму и оставить как можно больше времени на непосредственную беседу с Богом, открытость Ему, так, чтобы обмениваться жизнью с Богом. Но если вникнуть, что же он называет минимальным правилом, то мы содрогнемся, потому что он говорит: достаточно вычитать утренние молитвы и утреню, затем первый и третий часы, шестой час, девятый час, перейти к вечерне и повечерию — после этого можно спокойно молиться перед лицом Божиим.
Я помню русскую женщину, которая хотела принять монашество, а я пытался ее отговорить. Она была крепкая, упрямая женщина и говорила: «Я хочу научиться молиться». Тогда я сказал ей: «Ладно, вот вам молитвенное правило» — и дал ей правило по заповеди этого старца. Через какой-то период я спросил ее, сколько времени у нее уходит на правило, и она ответила, что часов восемь в день (которые она перемежала своей работой уборщицы, чтобы на что-то жить). Через год я спросил: «Ну, как молитва?». И она ответила: «Знаете, я вычитываю правило, потом, перекрестившись, говорю себе: слава Богу, теперь можно спокойно помолиться». Потому что правило служило ей для дисциплины ума, посредством правила ее мысли, ее чувства, все ее существо, включая физическое тело, как бы оказывалось между мельничными жерновами и становилось мукой. И из этой муки можно испечь хлеб и принести его Богу. Как видите, надо понимать, что это не было так: помолился немножко, а потом сидишь и созерцаешь пустыню, любуешься ее красотой, переживаешь свое одиночество или чувство близости Божией. Это была борьба, подлинная борьба за то, чтобы перерасти себя через то, чтобы войти в опыт других людей, пережить его.
Разумеется, эта молитва через какое-то время, короткое или долгое, приводила к общению с Богом, общению очень разительному. В житиях некоторых пустынножителей мы видим, как они стоят перед Богом, пламенея молитвой. Есть несколько рассказов о том, как ученики или проходящие мимо паломники смотрят в щелку двери или в окно и видят, как подвижник стоит, воздев руки к небу, и от рук поднимается пламя[6].
Кроме псалмов, употреблялись и другие формы молитвы, краткие, насыщенные формулы, подобные, например, той, что употребляется в англиканской вечерне:Господи, поспеши на помощь нам (Пс. 21:20), или возникшей позже (хотя некоторые ее формы довольно ранние) Иисусовой молитве: Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного. И это очевидно требовало иного рода зрелости и иного рода дисциплины, потому что когда читаешь молитвы, где переходишь от мысли к мысли, гораздо легче удерживать ум на той или другой фразе, чем на одной-единственной мысли. А Иисусова молитва, так же как и эти короткие фразы, заимствованные из Псалтири, или отрывки из Ветхого или Нового Завета, требовали, разумеется, способности полностью сосредоточиться всем сердцем, всем умом, всем своим существом на произносимых словах, потому что, как однажды сказал мне один человек, замечательный молитвенник, с этими краткими молитвами беда в том, что если одну из них произнесешь без внимания, ее уже не вернешь. Можно произнести ту же молитву тысячи раз, но ту, которую пропустил без внимания, уже не восстановишь... И остается боль, сожаление о том, что в момент, когда я сказал Богу:Господи, спаси меня! — я был рассеян, как будто мне это неважно. Или в момент, когда я обратился к Богу со словами: Радость Ты моя![7] — как сказано в одном из псалмов, я как бы прошел мимо этих слов, и хотя я их произнес, но до Бога не дошло, что я отозвался на них с глубоким чувством радости и благоговения.
Я уже говорил о том, каким образом сначала земные страхи, а потом душевное смятение, а позднее и страх сил зла побуждали людей непрестанно молиться, потому что через физическую опасность человек познал свою хрупкость, познал, что он предельно уязвим, что нет надежды для него, кроме как в непрестанном внимании и в милости Божией, и потому он обратился к Богу, взывая о постоянной помощи. И это приводило к сознанию, которое очень живо было у пустынников и которого нет у нас, что каждый человек бесконечно хрупкий, уязвимый, что никого нельзя судить и осудить, — это принадлежит только Богу, Который Один только может взвесить силу человека и искушение, или страх, или хрупкость. И мы находим образцы такого рода открытости к хрупкости другого человека со стороны великих святых. Я сейчас думаю о двух случаях из жизни пустынных отцов. Один из монахов общины оказался недостойным, согрешил в чем-то. Созвали братию, чтобы произвести над ним суд и назначить ему соответствующее наказание. И старец пришел в собрание, неся на спине дырявую корзину с песком. Он шел из кельи на собрание, и песок сыпался изо всех дырок. Один из братий сказал ему: «Отче, что ты делаешь? Ты взял для песка худую корзину». И старец ответил: «Видишь, я иду судить моего брата и не замечаю собственных грехов, которые стелятся за мной следом, их я не вижу»[8].
И есть другой случай в рассказах о жизни пустынников. Подвижнику донесли, что один из братий держит у себя в келье женщину. Старец сказал: «Пойдем, проверим, так ли это». Он пришел к указанному монаху с группой братий, окинул взглядом келью и увидел большую корзину, где только и могла быть спрятана женщина. Он сел на эту корзину, покрыл ее своей мантией и сказал братии: «Ну что же, ищите женщину». Они все обыскали, и когда они никого не нашли, старец выговорил им, что не следует спешить подозревать добродетельного брата, отправил их вон каяться в превозношении, дерзости и подозрительности, после чего выпустил женщину из корзины и строго обличил и ее, и монаха[9].
Такое было в целом отношение в этой среде. Можно привести десятки примеров людей: сами они достигли чистоты, величия, святости, перед которой стоишь в безмолвии, и, однако, никогда не осудили другого человека, потому что из собственного опыта познали, как легко могут поколебаться, как легко искушение может войти в мысли, поколебать даже физическое их существо. И это одна из вещей, которым мы можем научиться от отцов пустыни: их чувству собственной хрупкости, тому, что каждый уязвим и что к каждому следует относиться с состраданием и с глубочайшим смирением.
И это приводило их к простоте — не к того рода примитивности, какую мы находим в тех людях, кого называют недалекими или простоватыми. Это была простота цельности, всякая усложненность отпадала с них. Я помню, святой Иоанн Кронштадтский пишет в своем дневнике: Бог — самое простое существо, какое можно себе представить, потому что в Нем нет тени, нет запутанности. Он весь — свет и прозрачность. Некоторые из вас, может быть, читали книгу[10], в которой маленькую девочку спрашивают, почему она думает, что Бог может видеть прошлое, настоящее и будущее. И она отвечает: «Потому что Он совершенно прозрачный, Ему не надо поворачивать голову, чтобы видеть то, что сзади Него. Он все видит благодаря собственной прозрачности». И эти люди благодаря своей приобщенности Богу, благодаря тому, что они предстояли перед лицом Божиим, — освободились от всего, что делает нас как бы густыми или сложными в дурном смысле слова. И потому они могли смотреть и видеть так, как по-французски говорится о молитве: просто молитва взглядом, способность стоять перед Богом и смотреть, не нуждаясь ни в каком аналитическом процессе, который приведет к пониманию, стать настолько прозрачными, чтобы свет Божий беспрепятственно лился в них и через них, чтобы не осталось ничего, кроме самого существенного. Причем ясно, что существенно не сложное, а, как я вам уже говорил, живая душа по образу Живого Бога, которая может общаться с Живым Богом, потому что достигла полной гармонии по образу и подобию.
Помню, отец Софроний говорил со мной об этом. Он говорил, что если долгое время живешь один, так чтобы ничто не вставало между тобой и самым твоим существом или между тобой и Богом, тогда начинаешь различать вещи, которых иначе не различил бы. И он дал такой образ: на пестрых обоях с разноцветным узором из цветов и птиц трудно заметить пятно. На чисто побеленной стене малейшее пятнышко, мошка сразу заметны. И он добавил: «Вот к чему мы должны стремиться. Мы должны стараться стать настолько прозрачными, настолько свободными от всего лишнего, чтобы немедленно замечать и видеть все случающееся».
И таким образом мы встречаем в ранних пустынниках поразительную непосредственность их ви́дения и их понимания самих себя, Бога и других людей, потому что это прямое ви́дение, простой взор, простая способность смотреть и видеть позволяла им прозревать в людях, сквозь различные слои усложненности, самую сущность их души. И это давало им мудрость, которую действительно можно найти только в пустыне, мудрость, которая позволяла этим людям, глядя на человека, общаться с ним на глубинах молчания и могла потому отозваться на внутреннего человека, а не на внешнее событие. Помню, например, как трое монахов посетили одного старца в пустыне. Все трое просили его сплести им сети для ловли рыбы. Он отказал первым двум, а на просьбу третьего немедленно, с готовность отозвался согласием. Посетители ушли, но двое первых вернулись и спросили: «Отче, почему ты отказал нам и не отказал ему?». И старец ответил: «О вас идет хорошая молва, следовательно, мой отказ вы не примете так, будто я гнушаюсь вами. У того же брата дурная слава. Если бы я отказал ему, он мог подумать: он отказал мне за мое недостоинство. Вы приняли мой отказ спокойно, он бы его так не принял, поэтому я сплету ему сеть»[11]. Такого рода притчей, такого рода советов множество.
Образы пустыни
Есть еще какое-то количество вещей, которые, мне кажется, важно знать для того, чтобы понимать духовность, самый дух пустыни. Я имею в виду подвижническое стремление к послушанию, а также реализм и юмор, которые мы находим у пустынножителей. Все это — составные части той цельности, которая позволяет проявляться их простоте так, как люди благочестивые редко решаются ее проявлять, потому что это унизит их святое достоинство.
О послушании я уже говорил, повторю коротко вот что: люди становятся учениками того, кто им созвучен (и это очень важно), чей голос они слышат, чью мысль они понимают, пусть зачаточным образом, в чей опыт они способны врастать. И очень важно прилепиться к человеку, с которым у вас есть как бы духовная, душевная близость. В пустыне мы все время видим, что одни люди шли к одному старцу, другие — к другому, не потому что тот лучше, а потому что одни понимают одного, другие — другого, и учатся от него. Возвращаясь к примеру, который я давал: тот, у кого талант к живописи, не пойдет учиться у музыканта, а музыкально одаренный человек не пойдет к скульптору. Каждый выберет себе того наставника, который может повести, словно путеводная звезда, к совершенству.
Но это порой может означать жестокую борьбу, борьбу с самим собой, потому что мы все держимся за то, какие мы есть, держимся за собственное как бы нутро. И чрезвычайно трудно порой отказаться от того, что нам кажется очень ценным в нас самих. Это может начаться с чего-то очень простого. Это может повести как будто к нелепым вещам, потому что одно из свойств послушания то, что стараешься жить за пределом себя, своего понимания, своего опыта через то, что входишь в опыт и понимание, принадлежащие не тебе, а другому человеку. И поэтому для начала порой приходится выполнять что-то, значение чего не понимаешь. Мы все время встречаемся в жизни с послушанием на самом обыкновенном уровне. Почему в медицине шприц или скальпель надо держать таким образом? Гораздо эффективнее было бы взять его по-другому. Беда в том, что эффективность будет стопроцентная: ваш пациент несомненно умрет. И то же самое мы находим в духовном обучении, когда вам говорят что-то, что кажется вам абсурдным. И если вы противитесь абсурдности, говорите: нет, я ожидаю разумного совета, тогда вам говорится нечто уж совершенно неразумное.
В жизнеописаниях пустынников мы видим, например, что послушнику велено сажать капусту вниз головой. Он прекрасно знал, что так она не вырастет, но делал, как сказано, потому что доверял, что у наставника есть на то причина. А причина была не та, чтобы выросла капуста, а чтобы ученик научился исполнять сказанное ему в полной гибкости и прозрачности. Или ученику сказано поливать высохшую ветку, и тот поливал ее каждый день в течение трех лет, принося воду за несколько миль, потому что близко воды не было. Он мог бы сказать: я опытно знаю, что этот прутик никогда не пустит корни, не расцветет. Но кончилось-то именно этим, и это показало ученику не столько садоводческий талант его наставника, сколько результат подлинного послушания, потому что, исполняя сказанное, он был утешен результатом[12].
Мы видим и трагические случаи, которые говорят о вседушном, абсолютном послушании. Но разве не это же самое мы находим в жизни мучеников, которые из послушания Евангелию Христову, из лояльности и верности своему Господу готовы были принять мучения и смерть, тогда как так легко могли бы избежать и мучений и смерти ценой малого компромисса со своей совестью или со своей верой, или с тем, чего ожидает от них Бог. Временами мученики сами навлекали на себя смерть, потому что не соглашались уступить. Здесь, в пустыне мы встречаемся тоже со своего рода мученичеством среди людей, которые чувствуют, что важно сохранить верность до конца, а не сохранить жизнь.
Еще одно — удивительная простота и хрустальная прозрачность духовности пустыни. Этим я хочу сказать, что в пустыне практически не было умственного, сложного богословия. Было богословие в самом подлинном смысле слова: знание Бога, личное знание, которым делились, глубокое знание, которое определяло образ жизни этих пустынножителей и их взаимные отношения, простота и прозрачность, которые были следствием этого прямого, непосредственного знания. Оно, будучи основано на том, что Апостол называет «сокровенный сердца человек» (1 Пет. 3:4), знало неустойчивость и хрупкость восхождения человека от земли к небу. В нем не было никакой усложненности, но и ничего примитивного в дурном смысле слова, ясное видение, — видение вещей, которое порой могло передаваться словами или образами, а порой передавалось сиянием человеческой личности. И упрощение жизни, которая сводилась к предельному минимуму имущества и поступков, что делало каждую мелочь жизни выпуклой, позволяло ее увидеть, воспринять и оценить.
Из этого рождались изречения, которые мы находим в разных книгах, где описываются жития и учение отцов пустыни: словесные образы или приточные действия. Такое наставление, прямое и простое, очень характерно для пустыни и сохранилось за ее пределами среди духовных наставников, которые умели говорить образно, ясно, остро. Эта простота давала им возможность излагать свою умудренность в примерах, порой полных юмора, а не только, как можно бы ожидать, застывшей мудрости. Простота эта выражалась в том также, что, проведя многие годы в пустыне, они утратили способность мыслить и реагировать на вещи так, как, вероятно, было им свойственно раньше, вне пустыни. Я сейчас думаю, например, о том, как два брата попытались устроить ссору между собой. Один сказал: «Брат, я слышал, что у людей в миру бывают ссоры». Второй посмотрел на него: «Ссоры? я не помню, что это. Объясни мне!». Первый сказал: «Да, мы прожили 50 или 60 лет вместе и никогда не ссорились, так что немудрено, что ты забыл. Вот что происходит: один говорит одно, другой возражает ему, и так возникает ссора». Второй посмотрел на него с удивлением: «Почему же мне возражать тебе?» — «Ну, просто чтобы испытать, что такое ссора». — «И что же мы сделаем?» — «Вот, я положу между нами кирпич. Я буду говорить, что он мой, а ты будешь возражать, что он твой, и так мы поссоримся». Он положил кирпич и сказал: «Это мой кирпич!». Другой посмотрел на него и сказал: «Брат, если это твой кирпич, возьми его!». И так и не получилось у них ссоры, и они не узнали, что это такое[13].
В других случаях они с той же мудростью и простотой преподавали очень яркие уроки своим ученикам или тем, кто приходил к ним за советом. Я помню, как у одного старца в пустыне был послушник или прислужник. Он был послушный, внимательный, но еще не до конца прошколенный. В какой-то день он услышал, что в Александрии гонение на христиан. Он пришел к своему наставнику и сказал: «Отче, я хочу пойти в город и пострадать за Христа». И его наставник, зная, насколько он еще хрупкий, сказал ему: «Это похвальное намерение, но прежде пойди, проведи три дня в уединении, соберись с силами, помолись Христу, приготовься к мученичеству. Пойди вон в ту хижину и проведи в ней три дня». Юноша пошел в хижину, устроился там, огляделся и подумал: какой же тут подвиг? Тут удобно, пол застлан шкурами, мне тут будет слишком уютно… Но кроме как на шкурах, сидеть было не на чем. Он сел, и через две минуты почувствовал укус, потому что шкуры кишели блохами и клопами и прочими кусачими тварями, которые, вероятно, давно изголодались, а тут им достался живой монах! Он поймал одну блоху, раздавил другую, но тем временем его уже кусали еще и тут, и тут, и там… И через короткое время он выбежал из хижины, пошел к своему духовному наставнику и говорит: «Отче, я не могу сосредоточиться, не могу молиться. Меня заели блохи!». И старец сказал ему: «А ты думаешь, львы и тигры меньше кусаются?». И таким вот образом, просто и непосредственно он научил его чему-то существенному.
Есть еще рассказ о двух братьях, которые ушли жить в пустыню. Какое-то время они жили в хижине в строгом подвиге, затем, начитавшись, размышляя, узнав о подвигах и примерах других подвижниках, один из них сказал: «Брат, быть монахом значит быть ангелом. Я хочу быть ангелом в пустыне. Я уйду из нашей хижины и буду жить в пустыне». И в своем стремлении стать ангелом он сбросил одежду и ушел. И пока был день, было тепло, все было прекрасно. Но к вечеру стало прохладно, затем стемнело, и завыли гиены. Замерзший, голодный, в страхе он побежал обратно к хижине и стал стучаться. «Кто там?», — спросил его брат. — «Это я, брат твой. Открой, мне холодно, я голоден, кругом дикие звери!» — «Ты не брат мой, — ответил тот. Мой брат стал ангелом в пустыне, он может обходиться без пищи, ему не страшен холод, звери не тронут его». — «Пожалуйста, открой!», — продолжал молить брат. — «Нет, ты — искушение мне от сатаны». И так он продержал его снаружи до утра, и только тогда открыл двери и сказал ему: «Ну, и каково это — быть ангелом в пустыне?», — и таким образом излечил его раз и навсегда от иллюзии, будто он может жить, как бестелесный дух, тогда как на самом деле он всего-то новоначальный в борьбе за духовную жизнь и жизнь вообще[14].
Я даю вам эти примеры, потому что в каком-то отношении они более интересные, чем некоторые мудрые высказывания. Мы склонны считать, что пустынники, о которых нам говорится, проводили в молитве целые ночи, а дни в трудах и были подобны огненным столпам среди пустыни, и нам кажется, что они были крайне суровые, донельзя серьезные и благочестивые, если этим словом обозначать наши потуги быть «благочестивыми» — в кавычках.
На этом я кончу свои беседы о духовности пустыни. Я сознательно связываю их с тем, что касается нас непосредственно или относится к нашему времени, а не только к пустыне, потому что это не исследование христианской древности. Это попытка научиться от героев духа всему, чему мы можем научиться, с тем, чтобы применять это в нашей жизни со всеми необходимыми поправками, но в основной, основоположной цельности, которую они выражают.
[1] Империя и пустыня. Протоиерей Г. Флоровский. Догмат и история. М: Изд. Св. Владимирского братства, 1998, с. 256—291.
[2] Ср.: Достопамятные сказания о подвижничестве святых и блаженных отцов. Св.-Троицкая Сергиева лавра, 1993 (репринт), с. 26, п. 38.
[3] Паскаль Б. Мысли. М.: Фолио, 2003, с. 95.
[4] «Добротолюбие» (греч. букв.: «любовь к красоте») — собрание аскетических, мистических и богословских текстов святых отцов, составленное в XVIII в. святителем Макарием Нотарасом, в которое вошли наставления отцов-пустынников — Антония Великого, Макария Великого, аввы Дорофея, Иоанна Лествичника и многих других, а также избранные места из произведений великих богословов — Максима Исповедника, Симеона Нового Богослова, Григория Паламы и др. «Добротолюбие», переведенное на славянский язык в 1793 г. и неоднократно переиздававшееся, получило широкое распространение в русской Церкви. В наибольшей степени влияние «Добротолюбия» сказалось на развитии традиции старчества, в первую очередь Оптинского.
[5] Ср.: Древний Патерик, изложенный по главам. М, 1899. Изд. 3-е (репринт: М., 1991), с. 21, п. 8(5).
[6] См., например, Древний Патерик, изложенный по главам. М.: 1899 (репринт М.: 1991), с. 237, п. 9(8), с. 333, п. 2(1).
[7] См. славянский текст Пс 31:7: «Радосте моя, избави мя от обышедших (окруживших) мя».
[8] Древний Патерик, изложенный по главам. М, 1899 (репринт: М., 1991), с. 145.
[9] Ср.: Достопамятные сказания о подвижничестве святых и блаженных отцов. Св.-Троицкая Сергиева лавра, 1993 (репринт), с. 36, п. 10.
[10] Mister God, this is Anna, by Finn. L.: Collins, 1974. Русск. изд.: Финн. Мистер Бог, это Анна. Пер. О. Бухина. Одесса: «Два Слона», 1997.
[11] Древний Патерик, изложенный по главам. М, 1899. Изд. 3-е (репринт: М., 1991), с. 156—157.
[12] Древний Патерик, изложенный по главам. М, 1899. Изд. 3-е (репринт: М., 1991), с. 255.
[13] Древний Патерик, изложенный по главам. М, 1899. Изд. 3-е (репринт: М., 1991), с. 326.
[14] Древний Патерик, изложенный по главам. М, 1899. Изд. 3-е (репринт: М., 1991), с. 161—162.
- Войдите или зарегистрируйтесь, чтобы получить возможность отправлять комментарии