Умереть в сапогах

Страница для печатиОтправить по почтеPDF версия

Никогда не хотел быть военным. Попав в армию, я тяготился службой, тяжело привыкал к незнакомому коллективу и всегда ощущал своё одиночество, вплетённое в строевые занятия, боевые дежурства и наряды по столовой. Постепенное мелькание дней под сорокаградусную российскую жару и острую, как нож, подмосковную вьюгу казалось мне бесконечным, как дни рабов на галерах или ночи неизлечимо больных в туберкулёзном диспансере.

Как-то я зашёл в спортзал при нашей части и увидел там, в качалке, огромного ефрейтора, выжимающего штангу весом больше сотни килограммов. Он приходил сюда регулярно, начальство доверяло ему ключи от зала и позволяло пропускать всякие там спортивные кроссы и политзанятия. Вот кто чувствует себя вольготно на армейской службе, — подумал я. Сам себе хозяин. Настучит по голове любому казарменному придурку. Вот кому армия — мать родная.

Но как-то ефрейтор сел на лавку, вытер пот огромной ладонью и обратился ко мне с совершенно детской интонацией:

— Веришь, если бы сейчас сказали: иди домой, свободен — я бы в этих трусах, ничего не взял с собой, — вышел бы отсюда и пошёл пешком... Побежал бы...

Он оказался таким же, как и я, — вырванным из привычной гражданской жизни с папой, мамой и до боли знакомым пейзажем за окном.

При всём неприятии казарменных будней офицеров я уважал. В них была спокойная мужская сила. Даже когда они пили спирт и отдавали приказания заторможенными голосами — я всё равно чувствовал эту силу. Благодаря ей все, кто приходил сюда воевать, оставались в этих снегах навсегда, или, если повезёт, уносили ноги и объясняли потом внукам, с кем им никогда не стоит воевать.

Как ни странно, меня, совершенно неармейского человека, всегда трогала одна процедура — развод части на плацу. Офицеры в парадных мундирах, солдаты в серых «п/ш» (полушерстяные кители — зимняя форма одежды) проходили под команду «смирно» перед трибуной, где, приложив руку к козырьку фуражки, застыл командир части. Звучал марш «Прощание славянки», и мы были единой семьёй, готовой на любые испытания ради защиты тех, кого мы любим, тех, кто остался дома.

Наверное, это чувство не имеет временнóй привязки — солдат, толкающий свою сорокапятку к безымянной высоте в сорок третьем году, тоже чувствовал себя частицей огромной армии, которую невозможно победить.

Я вспоминаю, как много позже, уже на гражданке, отслужив срочную службу, я первый раз сдавал кровь. Это была увлекательная процедура. Дело в том, что мой отец не выносил вида крови — он падал в обморок. Когда я попал в травматологию с переломами руки, он долго не мог меня навестить — боялся, что упадёт в обморок при виде перебинтованных пациентов нашего отделения. Мне его чувствительность передалась по наследству. Но частично. Сдавая кровь на анализ, я старался не смотреть на шприц и завести разговор с медсестрой на какую-нибудь отвлечённую тему.

Когда в Ионинском монастыре после традиционного чаепития по четвергам объявили, что нужен донор для онкобольного мальчика, я решил попробовать сдать кровь — если совпадёт группа. В следующую секунду координатор базы доноров сказала — вторая положительная. Это была моя группа.

Итак, мне предлагалось попробовать сдать 300 граммов плюс тридцать на анализ — итого 330 граммов. Для того чтобы их влили другому человеку с целью продлить его жизнь. Я собирался не перевести старушку через улицу, не бросить рубль в банку нищему, не совершить какое-либо другое доброе дело. А буквально — отдать ближнему часть своей крови. Это была жертва, реальность которой невозможно отрицать, как невозможно отрицать стеклянный сосуд со стаканом крови, только что выкачанной из твоей вены.

Я попросил медсестру — пожилую армянку — поговорить со мной во время процедуры. «Зачем?» — удивилась она. — «Ну, я не очень хорошо переношу сам процесс». — «А почему вы не сказали? Вам нельзя сдавать кровь!»

Я еле-еле её успокоил, лёг на кушетку и просунул руку в окошко, где меня уже ждали резиновый жгут и шприц. Медсестра открыла бутылёк с нашатырём и помочила в нём ватку. На всякий случай. Я работал кистью, болтал с медработником, потом минут двадцать лежал, зажимая локтём проспиртованную ватку.

Когда я ехал домой сорок пятым маршрутом, люди в автобусе оглядывались, замечая ватку на моей руке. Глупо отрицать, что мне это было приятно. Я чувствовал себя солдатом после ранения, полученного в бою. Я вспомнил, что мне сказал врач в регистратуре, когда я назвал фамилию мальчика, для которого пришёл сдавать кровь: «А они только что ушли с мамой. Они готовятся к операции, и мама сказала, что доноров нет, — они никого в Киеве не знают».

Это была неправда: один донор был — это я. Я несколько лет хожу в церковь и знаю, кто радуется, когда нет доноров. Когда нет доброго слова для впавшего в уныние. Нет денег на лекарство для больного. Нет письма для ждущего весточки отца. Всем этим проявлениям нелюбви радуется тот, кто не знает, что такое любовь. Радуется лукавый.

Его расчёт в случае с этим мальчиком был предельно прост. Они с мамой приехали в Киев — у них нет знакомых, чтобы сдать кровь. У мамы, возможно, нет денег на донора. Правда, остаюсь ещё я, человек, который услышал объявление. Но... человек, который боится вида крови. Которому нет никакого резона отпрашиваться с работы, вставать пораньше и пилить на другой конец города, чтобы лишиться 330 граммов собственной крови.

Я ехал в маршрутке, чётко осознавая, что обломал его. Того, кто построил целую цепочку неблагоприятных обстоятельств, конечным звеном которой была одна фраза: «А мама сказала, что доноров нет...» Мой поступок казался мне метким выстрелом. Удачной пулей, выпущенной снайпером. Бомбой, упавшей на вражескую позицию. Я понимал, что во всемирной борьбе добра и зла, ведущейся с сотворения мира, этот эпизод был маленьким, крошечным фрагментом. Боем местного значения. Испачканной грязью сорокапяткой, которую тянет на высотку обессилевший солдат с одной только целью — успеть поставить её на прямую наводку и остановить танк, ползущий сюда же, но с другой стороны. И этот бой местного значения я выиграл. Я не знал, что происходило в этот момент на всём театре военных действий. Я никак не мог на него повлиять. Но на моём отрезке фронта горящий танк сползал вниз, лязгая перебитыми гусеницами. Я ощущал себя частицей огромной армии, ведущей бои по всему фронту. Некоторых солдат я знал в лицо. Девушку — координатора базы доноров. Ребят, которые ездят в детский дом и занимаются в изостудии с детьми, больными раком...

Война. Весь мир в состоянии непрерывной войны. На территории, где правят корысть и самолюбие, всегда будет не хватать крови для операций. Денег для стариков. Ласки для сирот. Потому что приказы, которые отдаёт источник всех этих «ценностей», убивают в нас любовь. Каплю за каплей.

Но я понимал и другое: весь мир, построенный на выгоде и корысти, бессилен перед теми, кто подчиняется приказам Богочеловека, опрокинувшего столы торговцев в храме.

Я вспомнил Послание к Ефесянам апостола Павла. Он писал его, находясь в заточении. Апостол смотрел на римского солдата, стоящего в карауле, и в его уме рождались военные аллегории: Облекитесь во всеоружие Божие, чтобы вам можно было стать против козней диавольских, потому что наша брань не против крови и плоти, но против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесной. Для сего примите всеоружие Божие, дабы вы могли противостать в день злый и, всё преодолев, устоять. Итак, станьте, препоясав чресла ваши истиною и облекшись в броню праведности, и обув ноги в готовность благовествовать мир; а паче всего возьмите щит веры, которым возможете угасить все раскалённые стрелы лукавого; и шлем спасения возьмите, и меч духовный, который есть Слово Божие.

Я никогда не хотел быть военным. Но я просто не понимал — кто, с кем и против кого воюет. Когда человек приходит к пониманию собственной греховности, начинается борьба с лукавым и его бесами внутри себя, в собственной душе. Затем, став хозяином собственных мыслей и поступков, христианин начинает преследовать врага повсюду. Это постоянное состояние войны. Состояние подвижничества.

На Диком Западе о человеке, готовом идти до конца, говорят: «Он умрёт в сапогах». То есть ему не суждено умереть в постели, тихо погаснув от болезни. Он умрёт в сражении. Или по дороге в новые земли.

Воин всегда в пути. Всегда в сапогах. Да и после смерти — зачем их снимать, ведь нужно идти на Страшный Суд. Там можно будет узнать истинную ценность твоих земных поступков и наконец увидеть Главнокомандующего.

Александр ИВАНИЦКИЙ

http://www.miloserdie.ru/index.php?ss=1&s=69&id=10234