Антология семинарской жизни Воспоминания об академии (1910–1915). Часть 2
Преосвященный Феодор
Высокий, худой, в очках в черной роговой оправе, с черными, как смола, волосами и острым взглядом, Феодор являлся нам суровым монахом с сильной волей и неумолимым к слабостям мирской юношеской суеты <…>. Естественно, с каким затаенным трепетом мы ожидали с ним встречи и на экзаменах, и на приемах у него. Академией управлял Феодор! Феодор – академия, академия – Феодор, и мы ждали…
Первая моя встреча с ним была на экзамене по Священному Писанию Нового Завета, и я… я в нем, этом суровом монахе, нашел поддержку. Чувствуя в моем ответе на поставленный профессором вопрос: «Где будете искать?» – замешательство, он, ласково кивая головой, как бы подтвердил мой ответ и в то же время, поправляя, переспросил: «Как, как?». И последующие его наводящие вопросы так же были благожелательными и свидетельствовали о нем с совершенно другой стороны, то есть как раз наоборот по сравнению с тем, что о нем говорили. Он любил юность и жил ею, ободрял нас и в то же время заставлял любить и его. Холодный и сухой в обращении, он призывал к себе пылкую юность и заставлял себя уважать. Помню, когда приходилось бывать у него по своим студенческим нуждам и делам, как он был малоговорлив и холоден. Встречал он студента у порога приемного зала. Мы входили в зал, становились на коврике у входной двери и ждали. Феодор выходил в черной рясе, официально подходил к студенту, благословлял и, окинув сквозь очки острым взглядом, становился к студенту вполоборота и молча выслушивал пришедшего. Затем слышались короткие «да», «нет», «подумаю», «это зависит от решения академического Совета», и аудиенция заканчивалась. Эти официальные встречи со своим ректором вселяли в нас порою страх, и мы не часто решались обращаться к нему с просьбами, но мы все же чувствовали, что суровые приемы не означали их бесполезности, и ходили к нему. В частных случайных встречах, например в саду во время прогулки, он был доступен: улыбался и шутил, выслушивая шутки. Ему и здесь можно было аргументировать свои просьбы, как кто хотел и умел. Эту его «слабость» мы потом узнали и со своими просьбами, случалось, ходили не в приемный зал его покоев, а в сад, на его предобеденные и вечером, около 8 часов, прогулки. В чем же дело? А дело объяснялось просто. Феодор занимался. Он переводил с греческого языка творения Григория Нисского, вел и другие работы и очень не любил, когда его отрывали от его работы, а на прогулках, когда он отдыхал и телом, и душой, он охотно беседовал со студентами и не был таким черствым, каким он нам казался через его близорукие очки.
Феодор знал о многих – и у многих студентов – слабостях: одни любили выпить, другие увлекались Вифанкой (большая улица в Посаде, ведущая в Вифанский скит), третьи уклонялись от церковных служб, для них обязательных, и так далее. Он знал о них и одергивал только особо увлекающихся, без каких-либо последствий, какие могли бы последовать в закрытом учебном заведении.
Вошло, например, в порядок дня студенческого общежития справлять «именины» своего номера. Жили мы, например, в 8-м номере. Мы, обитатели этого номера, каждое 8-е число каждого месяца устраивали «вечеринки», пели песни, танцевали. Устраивались рождественские елки с увеселениями и танцами под гармошку, которую добыли у служителей (так назывался обслуживавший студентов и академию мужской технический персонал вместо женской прислуги. – Ред.), или под гитару. Ректор о них знал и смотрел на это как на неизбежное зло в среде великовозрастных детей. Случалось, что он, услыхав звон литавр и пьяные голоса, приходил и разгонял нечестивое сборище «именинников» по спальням: «Идите спать! Спать идите, безобразники!». И этим ограничивались все его воздействия на «заблуждшихся». Был такой случай, который должен был быть хоть как-нибудь отмечен академической администрацией, но был ею же обращен в шутку. Инспектор академии, тогда архимандрит Иларион, о нравственности студентов ревнуя, приказал привратнику запирать академические ворота в 9 часов вечера с тем, что если кто из студентов захочет выйти за ворота академии после ужина, то тот должен был явиться к нему, инспектору, и получить у него пропуск. Обычно гулять ходили в город, на Вифанку-улицу. И вот у ворот высокой академической решетчатой ограды после ужина собралась толпа студентов, возмущенно обсуждавших новое распоряжение инспектора. Некоторые студенты пролезали в решетку, некоторые пытались переправиться через решетку, иные стояли в нерешительном возбуждении. Но вот подошла компания студентов, может быть и подвыпивших.
– В чем дело? Дед, почему не открываешь?
– Отец инспектор запретил, – отвечал привратник.
– Отпирай!
– Не могу. Идите к отцу инспектору.
Спор был бесполезен.
Но вот к чугунной калитке (она и сейчас есть), весившей пудов восемь, подошел Тихон Нечаев, поверился к калитке спиной, приподнял ее, снял с крюков и бережно поставил ее в сторонку. Веселые довольные студенты вышли за ворота академии. И этот «бунт» прошел бесследно. Только дед долго приставал к Нечаеву: «Господин Нечаев, как же дверку-то, навесить бы надо!». На что Нечаев неизменно отвечал: «А ты, дед, скажи инспектору, чтобы сам навесил».
Другой пример. Во время приемных экзаменов с экзаменов сбежали два волонтера (студенты, приехавшие сдавать приемные испытания по своему желанию, а не посланные в академию правлениями семинарий). Ректор после первого же бегства велел передать студентам, что конкурс 10–12 человек не так уж велик, чтобы студенты не волновались, не нервничали, а держали бы экзамены, что академия потеснится, и всех выдержавших испытания примут. Другой случай. На приемных экзаменах один студент на экзамене по истории Церкви (первый устный экзамен) ничего не ответил, то есть наверное получил единицу. Естественно, студент пошел к ректору и просил дать ему его документы. Ректор такого разрешения не дал. «Держите, – говорит, – экзамены дальше. Сдадите экзамены по следующим предметам, может быть, вас и примем». Словом, успокоил парня, и парень потом благополучно окончил академию.
Я в академии
(Первый год обучения в академии – 1910/1911 учебный год)
Второго сентября я приехал в академию счастливый и полный радужных надежд. Академия, с одной стороны, учебное заведение для лучших, направляемых туда правлениями семинарий, и для тех, кто мог сдать вступительные экзамены, а с другой стороны, для смелых, к числу которых принадлежал и я. Таких было немного. Рисковать умели далеко не все. По окончании семинарии для семинаристов создавалось положение, в котором риск был единственным средством пробить брешь в окружении бесправия. Семинаристы не принимались ни в одно высшее учебное заведение, кроме одного-двух ветеринарных институтов. <…>
В академии меня поместили в так называемом «певческом» номере. Певческим он назывался потому, что он прежде предназначался для спевок академического студенческого хора, но в нынешнем году ректор (как он говорил: «Потеснимся») это помещение отдал под общежитие. Рядом с этим помещением жил регент академического хора – лицо в некотором роде привилегированное. Занимал он целую комнату, метров в 20, один или со своим помощником, сейчас точно не помню. Все прочие студенты первого курса были размещены в четырех огромных комнатах инспекторского корпуса (в этом корпусе была квартира инспектора). В этом же корпусе на втором этаже помещались и спальные комнаты для студентов первого курса. Общежитие первокурсников было неуютно и неудобно для занятий, но такова доля первокурсников.
Студенты старших курсов жили в лучших условиях: их помещения были лучше приспособлены для занятий и менее многолюдны. Порядок размещения в общежитии был таков. В каждой комнате стояло несколько столов, стол занимали два студента. В начале каждого года студенты старших курсов, начиная с четвертого, выбирали себе помещения по числу студентов на курсе, а оставшиеся передавались третьему курсу. Третий курс передавал остатки второму, а первый, как я говорил, имел закрепленные за ним четыре комнаты, плюс остатки, какие могли прилучиться от распределения, что бывало, однако, чрезвычайно редко.
В аудиторном корпусе студенты занимали первый и второй этажи. Спальни помещались в корпусе под покоями ректора, в так называемом Елизаветинском дворце[1]… Комнаты для занятий просторные, с большими окнами, с высокими потолками и паркетными полами. Мягкий диван, электрическое освещение до 12 часов вечера. В 12 – спать. Спальни – с потолками, сводом, кроватями с пружинными матрацами и теплыми одеялами.
Академия вообще очень уютный и благоустроенный уголок в Сергиевой лавре. Здесь для студента было уготовано все, что ему нужно было для занятий: и кров, и стол, и лучшая в тогдашней России библиотека, и больница, и баня, и чудный тенистый сад. Было и свое академическое кладбище – неизбежный спутник бытия.
В одном со мною номере были помещены Николай Николаевич Синев, товарищ по Тверской семинарии, Константин Иванович Мещерский из Москвы, грузин-иеромонах Иоанн (Марчиев) и иеромонах, студент третьего курса, Серафим (Иванович), серб. Компания случайная и какая-то пегая. В самом деле, я – с претензиями молодого светского человека, знакомый нам Н.Н. Синев – застенчивый, красневший от каждого анекдота, с претензиями на ученость. Он весь был поглощен борьбой за стипендию и успешно ее зарабатывал. Очень мнительный и самолюбивый, он был одинок и в академии, и в Посаде. О себе он был очень высокого мнения. У него были постоянные столкновения с нами, его товарищами, и со служителями: то убрал комнату плохо, то не с щеткой явился, то пылит много и так далее. Особенно он не терпел в разговоре с ним иронии. Слабости его мы знали и частенько устраивали себе маленькие развлечения. Марчиев, иеромонах, лет 40–45, – этот был всегда и всем недоволен. Все ему мешало, и все его нервировало. Сидишь за столом и пишешь – почему у тебя перо скрипит? Начал ходить по комнате – шаги не дают ему сосредоточиться и мешают заниматься… Разговоров он совсем не переносил; словом, сидел и брюзжал целыми вечерами. Ходил несколько раз жаловаться на нас и к ректору, и к инспектору, и плакался, пока его не перевели от нас куда-то в другой номер. Иванович – этот монах другого покроя. Жизнерадостный и общительный… Константин Иванович Мещерский – юноша, мечтавший о сане священника, и неудачник в делах сердечных… В академическом храме он канонаршил. Голос у него приятный, дикция отчетливая.
Жизнь в стенах академии, годами налаженная и устоявшаяся, с первого же дня ввела нас, новичков, в свое русло. Утром, в 7 часов, – звонок: вставай с постели, приводи себя в порядок. Дортуары блестят белизной. Холодная ключевая вода. Гимнастические приборы… Утренняя молитва в храме. На молитву собиралось немного студентов. Обычно присутствовало человек 20–30, считая и монахов. Затем чай. К чаю ежедневно выдавали пятикопеечную французскую булку. Чай и сахар выдавали сразу на месяц, каждому четверть фунта чая и 5 фунтов сахара. В 9 часов начинались лекции (по звонку). В 2 часа обед. Этим и кончалась официальная часть дня. Далее шли часы самодеятельности. Мертвый час или прогулка. В 5 часов чай все с той же булкой. В 8 с половиной часов – ужин и вечерняя молитва в храме, в 12 часов угасало электричество – сон. Для работ нам выдавалось ежемесячно: карандаш, три пера, 30 листов бумаги и ручка – одна на год.
Первые дни моего жития в академии были заняты знакомством с библиотекой, появились на столах для занятий первые книги, шло знакомство с профессорами. На первом курсе мы обязаны были слушать основные лекции курса, куда входили: основное богословие – профессор Сергей Сергеевич Глаголев, систематическая философия и логика – профессор Алексей Иванович Введенский, история древней Церкви – Анатолий Алексеевич Спасский, еврейский язык – профессор отец Евгений Александрович Воронцов, один из древних языков по выбору, латинский или греческий, я слушал латинский язык – профессор Сергей Павлович Знаменский и групповые предметы, их было шесть групп: первая группа – общая гражданская история, профессор Александр Константинович Мишин; вторая – библейская история в связи с историей древнего мира, профессор Дмитрий Иванович Введенский; третья – история Греко-восточной Церкви со времен отпадения Западной Церкви от Вселенской, профессор Феодор Михайлович Россейкин; четвертая – история обличения западных исповеданий и русского сектантства, профессор Анатолий Петрович Орлов; пятая группа – церковнославянский язык с палеографией и история русской литературы, профессор Николай Леонидович Туницкий; шестая — церковная археология с историей христианского искусства – кафедра была незамещенной. Я записался к Туницкому – пятая группа.
Второе, что интересовало нас, студентов, и меня, – сама лавра. И было чем интересоваться. Когда идешь от вокзала в Сергиевом Посаде по тенистой улице и неожиданно выходишь к спуску с горы, открывается блестящая панорама. Глазам является величественный, цветистый и разноликий ансамбль храмов, церквей и башен всевозможных стилей и форм, красочных и легких, как сам воздух. Невольно останавливаешься на краю спуска и спрашиваешь: что же это такое? кто тот величайший архитектор, создавший этот неподражаемый и единственный в своем роде памятник архитектуры? И ответ напрашивается сам собой: лавру создал народ. Русский народ, такой же многоликий и многоцветный, как этот конгломерат русских стилей и красок. Лавра – это Русь, а ее зодчий – преподобный Сергий. Таково первое впечатление, от которого не в силах отделаться и в дальнейшем, при более близком знакомстве с нею. И если восторг, охвативший тебя при первом взгляде на панораму лавры, несколько омрачается наблюдениями над обитателями лавры, то все же вера в силу и талантливость человека, создавшего этот величественный памятник, остается неизменной. Как только вы входите за стены монастыря, вас сразу охватывает какая-то особого свойства тишина. Здесь не только в соборах, но и в кельях все пропитано молитвой и самой неподдельной святостью. Пусть эта святость будет только внешней, но ты уже никуда не уйдешь и охотно приемлешь как чистую святость, существующую въяве. Воздух в стенах лавры нежен, мягок и тих и так же свят, как и сам великий ее основатель.
Крепкие высокие крепостные стены, не раз выдерживавшие долгую осаду интервентов и захватчиков, невольно возбуждают чувство гордости и уважения к русскому человеку, к его могучему творческому духу, готовому постоять за свою культуру, самобытность и независимость. Здесь и тесно и просторно, и тенисто и солнечно, и соборы XVI–XVII века, и величественная изящная колокольня с колоколом в 4000 пудов[2], в который звонили четыре монаха. Язык этого колокола весит 100 пудов. В Троицком соборе живопись знаменитого Андрея Рублева и кисть руки первомученика архидиакона Стефана… Успенский собор, построенный при Иване Грозном, и усыпальница Годуновых, и могила И. Аксакова, и чудесный монастырский квас, и черный хлеб. А как вкусны лаврские просфоры! Занимаясь по ночам с керосиновой лампой – электричество угасало в 12 часов, – мы, студенты, нередко в 2–3 часа ходили в монастырскую хлебопекарню за горячими просфорами. Скушать горячую просфору было большое удовольствие.
В Троицком соборе лежат мощи преподобного. У мощей теплятся лампады и беспрестанно служатся молебны. В соборе всегда народ. Особенного внимания заслуживают молебствия перед ракой преподобного, совершаемые в 2 с половиной часа ночи, когда еще закрыты лаврские ворота. На эти молебны посторонние не допускались.
К указанному времени в собор, освещенный тусклыми лампадами, при полном молчании и тишине неслышными и быстрыми шагами, размахивая черными мантиями, в клобуках, входят монашеские фигуры. Бесшумно они подходили к солее, клали три земных поклона, кланялись в пояс на все четыре стороны и так же бесшумно, как и вошли, отходили на свое место, куда-нибудь к стене или к колонне. Ровно в 2 с половиной часа начинался молебен. Молебен не пели, как это делается обычно, а читали вполголоса. Необычность обстановки и речитатив молебна, перекликающийся с хором певчих, вторящих также речитативом, откуда-то из темноты возгласу предстоятеля, замечательно эффектны. По окончании молебна начинается звон к заутрене. Открываются монастырские ворота, а монахи по окончании молебна быстро исчезают: кто к исправлению возложенных на него на сегодня обязанностей, кто в свои кельи – досыпать.
В Троицком соборе, на западной его стене, картина Страшного суда. В моих записках она представляет интерес вот какой. В числе грешников, идущих «в геенну огненную», был нарисован студент в присвоенной ему студенческой форме. Живописец, может быть и реставратор, студента изобразил с серебряными пуговицами, то есть нарисовал студента духовной академии. Кому-то это не понравилось (говорили, Антонию Волынскому, тогда ректору академии), и студента переодели в форму студента университета; и по сей день студент университета красуется в группе православных, направляющихся «во ад кромешный».
(Продолжение следует.)
Публикуется по: Встреча. 1997. № 2 (5).
http://www.pravoslavie.ru/sm/32264.htm <!--istochnik-->
- Войдите или зарегистрируйтесь, чтобы получить возможность отправлять комментарии