На телеге в Абрамцево. Николай Павлов (Бицын)

Страница для печатиОтправить по почтеPDF версия
Аксаков Константин Сергеевич

Воспоминание о Константине Сергеевиче Аксакове. Часть 2 …

Ко дню памяти выдающегося русского православного мыслителя, филолога, историка, поэта, публициста, критика, виднейшего представителя «классического славянофильства», Константина Сергеевича Аксакова (29 марта (11 апреля) 1817 - 7 (20) декабря 1860) (См. о нем: «...А с Константином Сергеичем, я боюсь, мы никогда не сойдемся». Краткий очерк толкований и понимания жизни и наследия К. С. Аксакова. Статья 1-я«Пора домой!»: «Русским надо быть русскими...». К. С.Аксаков и его наследие. Статья 2) мы переиздаем лучшие воспоминания о нем (а его биография до середины 1880-х гг. была почти неизвестна читателям).

Их автор - Николай Михайлович Павлов (писавший под псевдонимом «Н. Бицын» и криптонимом «Н. Б.») (1835-1906) - глубокомысленнейший публицист, проницательный историк, писатель, литературный критик, общественный деятель (один из инициаторов создания Союза русских людей), крестник С. Т. Аксакова и многолетний близкий сотрудник изданий И. С. Аксакова.

Интерес к отечественной истории привел его к сотрудничеству с журналом П. И. Бартенева «Русский архив». Для этого журнала и написан очерк о Константине Аксакове.

Позднее здесь же были помещены многие статьи Павлова и сопровожденные его предисловиями публикации материалов, связанных с семьей Аксаковых и московскими славянофилами: Из переписки И. С. Аксакова с Н. М. Павловым о древней русской истории (1887. N 8. С. 469-494); Детский сон К. С. Аксакова (1888. N 3. С. 163-164); Гоголь и славянофилы (1890. N 1. С. 139-159) и др.

В своих фундаментальных сочинениях «Русская история от древнейших времен. Первые пять веков родной старины (862-1362)» (т. 1-3. М., 1896-1900), «Русская история до новейших времен. Вторые пять веков первого тысячелетия (1362-1862)» (т. 1-2. М., 1902-1904; доведено до 1-й пол. XV в.) Н.М. Павлов, по его словам, был «историком», чья задача - «услыхать те самые запросы народной совести», которые и поныне волнуют русских людей.

Публикацию (приближенную к современной орфографии) специально для Русской Народной Линии (по изданию: Русский архив. 1885. Кн. 3. - С. 371-415) подготовил профессор А. Д. Каплин. Название - составителя.

+ + +

Бицын Н. <Н. М. Павлов>

Воспоминание о Константине Сергеевиче Аксакове

II.

Поудить вместе с автором «Записок об уженье у него в подмосковной, посетить то самое Абрамцево, где написаны эти Записки, потом и «Записки ружейного охотника» и «Семейная Хроника», - давно мне этого хотелось.

В тот год Константин Сергеевич издавал «Молву» - еженедельный листок, выходивший по субботам. Проводя лето с отцем в Абрамцеве, он каждую неделю перед выпуском нумера приезжал в город; у меня и было условлено, что я соберусь в Абрамцево с ним. Но юноша, едва кончивший университетский курс - каким я был тогда - не мог располагать своим временем вполне свободно. Проводя лето в деревне же, но в другой губернии, я только изредка попадал в Москву, и задуманная поездка все не удавалась. Наконец, один раз мне посчастливилось. Дело, за которым я приехал, было кончено; несколько дней впереди оставались в полном моем распоряжении; к тому же от кого-то из знакомых я узнал еще с утра, что Константин Сергеевич в Москве, остановился там-то, и вечером опять уезжает в Абрамцево. Больше я не захотел откладывать.

...»Как это вы меня здесь разыскали!» - удивился он моему нежданному появлению, скорей вырвал толстую сигару из зубов и, по своему обыкновению, приветствовал троекратным русским поцелуем.

- Но я еще с тем, чтоб ехать с вами в Абрамцево.

Ахнул Константин Сергеевич и опять прижал к своей груди. Я всегда дивился как он сильно и крепко обнимает, а если руку жмет, точно оторвать хочет. «Как я рад, что ваше давнишнее обещание и мне и батюшке вы решились, наконец, привести в исполнение. Очень рад, но...» и вдруг замолчал, а на его лице змеилась детски-лукавая улыбка.

Ясно, что не нездоровье в доме или что-нибудь сериозное смущало его за нашу поездку; но чтó именно, я не понимал.

«Вот подите! Надо же было так случиться!» продолжал он уж с истинным горем. «Каждый раз приезжал я - а езжу аккуратно всякую неделю - в фаэтоне; и так удобно и покойно было бы вам доехать со мною. Как нарочно нынешний раз». И опять смолк, а та улыбка уже во всю ширь заиграла на его лице. Именно так смеются дети, уличаемые сотый раз в одной и той же шалости.

Я наконец спросил: что же такое? «Я на простой телеге приехал!» - совсем досказал он свою уличенную шалость.

Для меня в том не было помехи; я прямо и высказал ему это. «Нет!» - отговаривал он очень сериозно. «Отложим-те до другого раза. Я понимаю, нынешняя избалованная, изнеженная молодежь - не виню вас лично, а говорю вообще про современную молодежь - даже не вынесет варварской тряски. Притом, смотрите какая погода! Дождик кругом».

Я сослался наконец на то, что я охотник; мол, нашему брату мало ли приходится мокнуть под дождем и трястись на телеге по пням да по болотам! Это последнее, по-видимому, его совершенно убедило.

«Ну, очень рад, когда так!» и мы ударили по рукам. Нáвечер было условлено сойтись в типографии Семэна, где печаталась его «Молва», прямо оттуда сесть и ехать. «Только смотрите же» - сказал он уж в дверях на прощаньи, «я вперед говорю: я слагаю с себя всякую ответственность».

Это последнее было сказано так сериозно, что я даже рассмеялся. Но вечером, трясясь по грязной мостовой безконечных улиц, тускло освещенных масляными фонарями, приходилось действительно сознаться, что прогулка задумана не совсем впору. Хотя были первые числа июля - на дворе стояла ни дать ни взять осень; моросил мелкий дождь, и все небо заволокло тучами: просвета ни откуда. Подъехав к типографии Семэна, я уже застал там злополучную виновницу, смутившую Константина Сергеевича за нашу поездку. Грузная, полновесная, огромная телега, запряженная парой доброезжих коней, стояла на мостовой у самого крыльца. Деревенский кучер мокнул под дождем, распустив над собою большущий зонтик. Вся типография множеством ламп ярко сияла на улицу; все её окна были растворены настежь. Я уже видел там веселое, живое лице Константина Сергеевича, и до меня доносился его громкий, бодрый смех. Он сидел под самым окном с сигарой во рту и, пуская целые клубы дыма, марал корректурные листы, спешил последними распоряжениями на счет исходящего нумера «Молвы». Едва завидел меня, и уж стал прощаться с почтенным хозяином любимой типографии, потом и со всею типографскою братией, приставленной собственно к его газете; они провожали его до дверей.

Мы стали усаживаться. Кучер передал ему тот большущий зонтик, а он силою вручил его мне. «Ха-ха-ха!..» - смеялся он истинно-ребяческим смехом. «Я люблю дождь. А вы совсем другое дело»... Мы поехали обычным путем Троицких богомольцев в Крестовскую заставу. Сейчас за нею будет село Алексеевское, Ростокино, Малые Мытищи, а там и Большие. Дождь, накрапывая все сильнее, так и барабанил по зонтику.

«Возьмите мой азям», - сказал Константин Сергеевич; «не слишком-ли легко, гляжу, вы одеты?» И он мне предложил что-то в роде плаща или бурки из такого, казалось, плотного сукна, что его не проймет никакой ливень. Я, признаться, обрадовался такой великодушной уступке и сейчас же закутался с головы до ног. Сам Константин Сергеевич, впрочем, и не думал прибегать к «азяму»; этот плащ лежал свернутым на дне телеги под сидейкой; только для меня он об нем и спохватился. За заставой сделалось уж совсем темно; холодно и ветрено было в поле.

Я вспомнил, что всего какой-нибудь год тому назад, по этой самой дороге я совершал хождение пешком к Троице с толпой университетских товарищей; эти путешествия тогда были в обычае у нас. Стал припоминать Константин Сергеевич и свои собственные хождения к Троице; потом рассказывал про такие же пилигримства еще Языкова, Елагиных и Киреевских. Один раз паломники положили на весь путь уговор между собою: оставлять по импровизованному стихотворению на каждой стоянке. Языков, когда пришли в Большие Мытищи, сказал свой экспромт на громовые колодцы.

Отобедав сытной пищей,

Град Москва, водою нищий,

Знойной жаждой был томим.

Боги сжалились над ним.

Над долиной, где Мытищи,

Смеркла неба синева;

Вдруг удар громовой тучи

Грянул в дол - и ключ кипучий

Покатился - пей Москва!

Вторая стоянка была в селе Пушкине. Здесь жила в то время кормилица «Наследника» то есть покойного Царя-Освободителя. Она была отсюда родом. Молочный сын, как известно, здесь, в её родном селе, поставил ей в благодарность хорошую крестьянскую усадьбу. Ее я имели обыкновение посещать странники. Языков именно на это и сказал свой экспромт в селе Пушкине.

«Здесь в Пушкине мы посетили дом» - следовало описание той, чья грудь вскормила надежду России, и все венчалось заключительным стихом:

«чьи белы руки

Играли будущим Царем».

Переходя от одного экспромта к другому, Константин Сергеевич продолжал уже восторженные декламации из всех своих любимейших поэтов и из собственных своих стихотворений.

- «Неужели однако вы не замечаете дождя?» - невольно прервал я его импровизацию, чувствуя, что холодная струя закрадывается ко мне уж под галстух. Сам непромокаемый азям обратился в мокрую тряпку.

Только рассмеялся Константин Сергеевич! Его радовало, что сам Овер, тогдашняя медицинская знаменитость, за его железное здоровье прозвал его Печенегом. «Смолоду», - говорил он, «приучал я себя не быть неженкой, не бояться ни простуды, ни какого-либо расстройства, одним словом ничего, свойственного нынешней хилой молодежи. Наконец, больше того: именно в природе, среди её стихий и в борьбе с ними, я себя чувствую особенно хорошо. Верите ли? Сама эта тряска телеги меня только сбивает: крепнешь от неё. Рессорный экипаж нежит, балует; а телега сбивает. Так и дождь, стужа, всякое неудобство, от них только крепнешь». И говоря это, он успевал еще, как в самую тихую погоду, закуривать на лету от спички свои сигары.

Я дал ему заметить, что не налюбуюсь, как славно работает наш коренник! Будто свою собственную честь видел добрый конь в том, чтоб торопиться не выбиваясь из сил: вез добросовестно и благоразумно, и мне было приятно услышать в ответ, что это конь доброго завода, выведенного еще прадедушкой Константина Сергеевича, в степях Оренбургской губернии, а тогда Уфимского наместничества. Мне невольно вспомянулись степные стоянки при езде на своих, описанные в «Семейной Хронике» и в «Детских годах Багрова внука». Вот что за добрый конь везет меня, думалось мне потом уж всю дорогу: потомок тех самых прародителей, героев еще той степной езды!

Была совсем ночь, когда мы стали приближаться к Пушкину; дождь лил как из ведра. Константин Сергеевич обнадеживал меня близким ночлегом. Обыкновенно он делал всю дорогу, почти не останавливаясь, а только выкормив лошадей. Теперь, нарочно для меня, предполагалось сделать привал в Пушкине на знакомом постоялом дворе. Хозяева ему знакомые люди и дадут все, чтó нам нужно. Признаться, я обрадовался услыхать о ночлеге. На мне не было сухой нитки; зонтик давно пришлось отложить в сторону, он только пуще мочил своею собственной сыростью; а напитавшийся дождем азям давил меня пудовою тяжестью. Когда, наконец, мы остановились у желанного постоялого двора, я насилу выбрался из телеги.

Комнатка, отведенная нам, ничем не отличалась ото всех таких комнат на всех тогдашних постоялых дворах. Два окна, в простенке тусклое зеркало, два стула и один стол чурбанного изделия; наконец, диван, крашенный под красное дерево, с деревянною спинкой и деревянными остроугольными ручками; сидение было из волосяной материи и жестко как кирпич. В довершение всего, жара и духота нестерпимые. По соседству едва ли не приходилась кухня. По крайней мере, печь, выдавшаяся здесь в углу и топленная из другой комнаты, была накалена как бы в пору только зимою в самые Крещенские морозы. Но после тридцати верст под холодным ливнем я обрадовался даже и здешней духоте. Сам Константин Сергеевич, как ни в чем не бывало, был жив и бодр и весел по-прежнему. Он распорядился, чтоб мне была принесена целая кровать с сухим чистым бельем; сам передавал хозяевам подробные наставления о просушке за ночь всего моего гардероба и сверх своего обыкновения велел кучеру совсем отпрячь лошадей на ночевку. Тут же предложил он мне сухое легкое верхнее платье, бывшее у него среди прочего тележного запаса, и велел подавать чай, требуя, чтобы я непременно согрелся у самовара. А положение юноши, этого бывалого путника, похвалившегося еще тем, что он-дескать охотник, а теперь синевшего и дрожавшего от холода, должно было казаться истинно-забавным. Прежде всего, я отвел себе целый особый уголок за печкой, чтобы только освободиться от груды намокшего платья; как только скинул с себя азям и пальто - целое озеро воды образовалось на полу у печки; а когда сбросил туда же на пол и мокрое белье, брызги от него буквально полетели в потолок. Не помню, как я заснул.

Отдохнув за ночь и обсохнув в тепле, я проснулся в самом приятном настроении духа: не оставалось и следа вчерашней простуды. Я весело обглядывал всю комнату, золотившуюся янтарным блеском на утренних лучах солнца; дождик унялся. Но я был поражен странною картиной. Против моей кровати у противуположной стены стоял тот самый диван, у которого волосяной тюфяк был жесток как кирпич и ручки так остроугольны, что об них можно было порезаться. Константин Сергеевич заснул на нем, как был, с ног до головы весь одетый; а голова его покоилась именно на ручке дивана: никакого другого изголовья не было. От этой злосчастной ручки у него образовался весьма изрядный рубец во всю щеку. К тому же, утренние лучи солнца расположились именно так, что ударяли ему прямо в лице. Приподнявшись на постели, я дивился. Этот легкий шорох разбудил его.

- «Ну, отогрелись ли вы? Нам пора и ехать. Дома знают, что я никогда не останавливаюсь в дороге и ждут давно. Напейтесь чаю и едем-те». Оказалось, что, устроив весь этот ночлег собственно для меня, он не мог, как это делал обыкновенно в течение краткой стоянки, все время ходить по комнате или по коридору, даже не присаживаясь. Волей-неволей пришлось прилечь на диван. Несколько раз он уже просыпался и наведывался к лошадям, готовым в путь; но, не желая меня будить, прикладывался снова. Что же касается до его шрама, этого весьма сильного рубца во всю щеку от лежанья головой прямо на ручке дивана, он только рассмеялся добродушнейшим смехом, когда я попросил его поглядеться в зеркало.

Кто из Троицких богомольцев не помнит живописных мест, открывавшихся путнику, когда приходилось, оставя Троицкое шоссе, сворачивать в сторону проселком к Хотькову монастырю? Теперь, с проведением железной дороги, мало уже кто посещает эти места. Все едут прямо к Троице; утрачивается старинный обычай, будто завещанный самим Сергием, прежде чем навестить его обитель, поклониться гробам его родителей в Хотькове. Да кто и хотел бы соблюсти этот обычай, тому нет надобности колесить проселком: сам Хотьков монастырь стоит у полотна железной дороги. Но тогда этот живописный путь приходилось делать по неволе. И пешеходы, и проезжие Троицкие богомольцы, не доезжая до Троицы верст за двадцать, оставляли шоссе, чтоб попасть в Хотьково проселком. Тут уже не прерывались березовые рощи по крутоярам, и с горы на гору поминутно открывался широкий простор во все стороны; зеленели озимые и яровые поля; в изобилии, то целыми прудами, как бы озерами, то в излучине речек, везде блестела вода; вся Великорусская подмосковная красота казала себя тут во всей роскоши и на всем привольи, как вдруг еще открывались перед путником белые стены и высокие храмы с разноцветными главами женского Хотькова монастыря. Теперь мы ехали этою самою дорогой.

И есть что-то особенное, манкое и приветливое в этой благословенной местности, - здесь сам народ светлее. Удивило меня простое слово ямщика, везшего меня один раз по здешним оврагам. На мой вопрос: спокойно ли в их стороне от воров и по деревням и по дорогам? он даже удивился моему вопросу. «А Угодник на чтó?» - возразил он с живостью, «Тут у нас Угодник. В нашей стороне этого не слыхать». И действительно, села и веси вкруг Троицкого посада пребывают до сих пор, как и пять веков тому назад, в каком-то непрерывающемся живом общении с Основателем славы этой местности. Приуроченье подмосковной автора «Семейной Хроники» к этому именно месту святу связано с особенным семейным воспоминанием, след которого им оставлен и в Записках. В дополнениях к «Семейной Хронике» упоминается о том, как дедушка Степан Михайлович, тоскуя, что его невестка родила не сына, а дочь, писал ей целое особое письмо во время следующей беременности: по особенному расположению к памяти святого Сергия, этим именем и назвать ребенка, если родится сын, - указывал он ей в своем письме. Таким образом, внук Степана Михайловича, вскоре после этого письма рожденный, и был вверен при самом рождении покровительству преподобного Сергия. Не случайно, а в связи с этим именно обстоятельством, автор «Семейной Хроники» захотел иметь уголок близ его мирной обители.

Коренник, выведенный еще с завода этого Степана Михайловича, славно работал теперь с горы на гору; также и добрая пристяжка не отставала от него. Константин Сергеевич, видя меня совершенно оправившимся от вчерашней простуды, был и сам еще радостнее обыкновенного: истинно-детская веселость овладела им. Он импровизовал экспромты и припоминал любимейшие стихи разных поэтов - уж не в славу и не в честь дождя, как это было вчера, а на тишь да на гладь красного летнего дня в русской деревне, а под конец и во славу «варварской» телеги. «Подите! Надо же было так случиться!,.» - не мог он без смеха не повторить опять своего прежнего извинения о фаэтоне, уже в самом конце пути. А телега, как только мы свернули с шоссе, и очень давала себя чувствовать проселком.

Абрамцево от Хотькова монастыря всего в двух верстах, если еще не менее. С нагорья открылся вид на речку Ворю. Извилистая, местами шириной в два конских перескока, а где от плотин и шире, речка Воря, с болотистыми берегами и бесчисленными бочажками, была вся в водяной траве и водяных цветах. За её низиной укатывалась опять вверх нагорная сторона; и там вверху, на горе, в окружении еловой рощи, в перемежку с редким чернолесьем, виднелась просторная старинная помещичья усадьба, - это и цель нашего путешествия: Абрамцево. Я как сейчас помню весь колорит местности за ту минуту. Низменные облака неслись как туманы и шли дальше прослаиваясь и измлевая; синева небес то и дело уж прорывалась, между ними, и резкое освещение солнечных лучей поминутно спорило с пробегавшими тенями. Воздух после дождя был напитан запахом березового и хвойного леса; еще и грибной дух от сырой земли покалывал в этом аромате. На завтра ждалось ясного дня. Доброезжая пара, страшно измученная, и телега вся в грязи от глинистой дороги, наконец, остановились. Пустынный широкий двор, не засаженный во всю ширь ни кустом ни деревом и лишь местами обнесенный перильчатой решеткой, принял нас на свою зеленую мураву. Наше появление произвело обычное оживление. Парадное крыльце с навесом, точь в точь как в тысяче других помещичьих усадеб того времени, распахнуло перед нами свои широкие сени. Деревянный, крашеный по тесу, дом с фасаду был предлинный и старинной стройки. Мы приехали.

Едва переступали порог здешнего хлебосольного дома, и уж невольно по всем метам и приметам угадывалось тут местоприбывание автора не только «Записок об уженьи» или «Ружейного охотника», но еще и «Семейной Хроники» и «Детских годов Багрова- внука»; а вместе с тем и гостеприимное пристанище Гоголя, Загоскина и многих других лиц, славных в Русской литературе. От каждого из них, не в одном так в другом, оставалась здесь видимая память и сохранялись следы их пребываний. Вот комната, где по долгу живал Гоголь, и тот самый диван, на котором он спал. В одном из растворенных ящиков здешней конторки я нашел связку акварелей, и мне кинулась в глаза одна из них. Это был портрет в натуральную, величину с белого гриба, найденного Гоголем. Иначе нельзя выразиться, потому что гриб был передан во всей его оригинальной причудливости: славная, во все стороны ровная и как бы на токарном станке отточенная правильная шапка; но корешок несоразмерно длинный и искривленный до какого-то чудесного уродства. Внизу было подписано: «белый гриб, найденный Николаем Васильевичем Гоголем» и следовало означение года и числа. В Абрамцеве для сбора грибов устраивались целые поездки обществом; в одну из таких прогулок Гоголь и нашел этот диковинный гриб. Эта «Гоголевская» комната была в верхнем этаже, светлая и просторная; она помещалась в соседстве с кабинетом самого Константина Сергеевича: он был только через коридор, куда приводила лестница из нижнего этажа вверх, и как раз насупротив. Тут все характеристично. Константин Сергеевич любил заниматься на таком письменном столе, удобнее которого, действительно, и нет для письменных занятий; такого стола не найдешь, конечно, в том кабинете, где обыкновенно письменный стол составляет лишь декорацию. Это был простой, можно бы сказать бело-липовый, стол; его пространная площадь покрыта в обтяжку зеленым сукном, прибитым со всех четырех сторон гвоздочками под свесом. Здешний письменный стол был преогромный и весь завален книгами, тетрадями и фолиантами. Над ним портрет Ломоносова из слоновой кости - вдвойне ему дорогой, во-первых, как портрет героя его диссертации, во-вторых, как местное произведение родины Ломоносова (Архангельская губерния, как известно, славится изделиями из мамонтовой кости и моржевых клыков, - в старину это и называлось «дорог рыбий зуб»). Обратил на себя мое внимание и умывальник Константина Сергеевича, им самим изобретенный. Теперь вошли во всеобщее употребление разные приспособления по части домашней утвари (черта времени, после того как перевелись дворовые и вообще многолюдная служба), и завелись для этого особые магазины; тогда это было в редкость. Прибор, придуманный Константином Сергеевичем, был замысловат именно по простоте своей; любой деревенский столяр мог его исполнить: механизм - простой голосинник, а резервуар листовое железо, свернутое в конус и выкрашенное в белый цвет. Изобретатель добродушнейшим образом показывал мне на практике все достоинство своего прибора. Нажимая подножку, от которой голосинник шел вверх и двигал резервуар, нагибая конус, Константин Сергеевич с детским восхищением любовался, что он «подает воды именно столько, сколько хочешь! Хочешь, он дает малую струю воды; хочешь, он подаст сразу полрукомойника,, совершенно как живой человек». Это не та мертвая английская машинка - да притом еще и очень дорого стоющая, недоступная бедным людям (тогда как эту всякий может сделать у себя дома), которая, хочешь не хочешь, все льет одну и туже мертвую струю. Так добродушно хвалился изобретатель.

Окна в его половине были растворены настежь. Сигарный дым разносился свежим воздухом летнего и, на этот раз, уже знойного дня. Так светло и радостно целыми полотнами света красное солнце заливало здесь пол, и потолок, и стены с полками книг и бумаг... Или все это только казалось так, потому что сам-то Константин Сергеевич уж очень был жив и весел. Счастьем жизни, телесным и душевным здоровьем веяло от него.

- «Я люблю его стихи!» - сказал он тут же про одного из наших второстепенных поэтов, чьи строфы только что продекламировал. «Еще Платон определял поэзию безумием. И так, поэтическое безумие несомненно есть у него в стихах. Я знаю его лично, он сам почитает меня одним из приятелей своих. Тем с бóльшим правом могу сказать про него: умом он вовсе не отличается; тем лучше: значит в его стихах уж непосредственный Божий дар. Это-то я в нем и люблю». Поэт, о котором здесь речь, жив и сейчас, когда пишутся эти строки. И я дивлюсь до сих пор меткости этого отзыва о нем. С тех пор прошло много времени; иные стихотворные мастера издали целые томы своих сочинений, этот пишет редко. Но и до сих пор в стихах этого именно эпигона после-Пушкинской поры, всегда найдется хоть крупица того, чего напрасно ищешь в тех томах. Да, именно Платоново безумие, как тогда сказал Константин Сергеевич, есть у него в стихах.

При самом входе в дом, в сенях и в передней, я заметил везде нагроможденные удилища и с удочками и просто, и разнообразные припасы для уженья. Я узнал трогательный эпизод. Все эти удочки - иначе их трудно бы и отличить, они здесь считались десятками - носили имена; одну удочку звали «Леди». Почему так? Когда вышла в свет книга Записки об уженье - она нашла де только читателей и почитателей, но и читательниц и почитательниц; автор получал тогда со всех сторон разные заявления сочувствия, в том числе и прямо подарки удочками или чем-нибудь относящимся до рыбной ловли. Больше всего одна присылка позабавила автора. Одна из почитательниц, вместе с сочувственным письмом, прислала удочку или правильней лесу, сплетенную из её собственных волос. Леса, плетенная из девичьих шелковистых волос и собственными руками поклонницы - какой же еще больше награды автору! Эта удочка и звалась «Леди».

Не прошло и часу после того, как наша телега подъехала к крыльцу, уж мы удили. Исполнилось мое страстное желание поудить вместе с автором «Записок об уженье». Только что я, сидя об руку с ним, забросил свою удочку «Ну...» и он окликнул меня тем ласково-фамильярным именем, которым всегда называл - «вижу, что рыбак!» Так обратился ко мне Сергей Тимофеевич, Это значило, что я не как-нибудь через голову забросил свою удочку или еще шлепнув по воде удилищем по обычаю неумелых, а по охотницки: стянув лесу, дал заиграть упругости самого удилища и безшумно подвел поплавок, куда надо было. «Вижу, что рыбак!» - повторял он истинно по-охотницки и при клеве, и при подсечке. На этот раз впрочем уженье происходило на крошечном пруду около самой усадьбы; тут брали исключительно гольцы - рыбешка не интересная для охотника. Здешнее уженье только тем и было дорого для старика, что по близости от дому можно было его производить во всякое время без лишних сборов и не боясь быть застигнутым врасплох непогодою. Даже во время небольшего дождя он здесь уживал под большим зонтиком. Скоро мы перешли на Ворю, спустившись из усадьбы прямо под гору. Пока мы только сходили вниз усадебным парком, Константин Сергеевич уже поразил меня «своеобычаем» своим. Старый рыбак Сергей Тимофеевич, не расстававшийся уж в это время, как и до конца жизни, с зеленым зонтиком на глазах, уже согбенный летами, седой как лунь и постоянно повторявший о себе при разных случаях, когда чувствовал себе чтó не по силам: «я стар и хвор» не мог, конечно, соперничать с нами ни в скорости ходьбы к мосту на Воре под усадьбой, ни даже в несении удочек. При нем был «казачек»; он нес его складное кресло, его удочки и разные рыболовные снасти; он же обыкновенно насаживал червяков и снимал рыбу. Старик нес только свою длинную дымившуюся трубку. Но стоило тогда взглянуть на Константина Сергеевича! Он нагрузил себя буквально целым лесом удилищ, одно другого длиннее и тяжелее; кроме того, нес он и складной стул и коврик, и множество удилищных припасов. Я, вооруженный всего на все одною только Леди, охотно предлагал ему разделить его ношу; но выслушал в ответ опять: «не виню вас лично, а говорю вообще про современную молодежь...» то-есть, что у меня на это и сил не хватит. Я не настаивал, думая, что все эти принадлежности он несет для себя. Каково же было мое удивление, когда придя на место, все это и стул и коврик и, наконец чуть не все «сорок сороков» своих удочек он повергнул к моим услугам! Я решительно пришел в ужас, а он не хотел и слышать возражений. «Вам тяжело будет; садитесь и удите как вы привыкли с комфортом; а я даже не люблю всех этих удобств, верьте мне», - стоял он на своем. Опять нагрузившись удочками, он менял места; пробовал удить под самым мостом, потом еще за мостом и везде удил стоя, не присев ни разу. Ходил он всегда сильно и быстро, точно его кто гонит; трудно было поспевать за ним.

Наконец, собственно для меня, было устроено большое уженье с поездкой в одно из дальних мест на Воре, где стояла мельница. Там мы удили в самом омуте близ мельничного колеса, с плотины (место прославленное тем, что тут Константин Сергеевич выудил один раз налима в девять фунтов весом) и еще в одной тихой заводи на речке Воре, памятной мне по своей живописности. Тут-то я был свидетелем того, о чем так метко сказал сам о себе автор «Записок об уженье» по поводу страсти, не оставлявшей его и под старость: «Ужу с меньшим увлечением, но с бóльшим вниманием». Он и этот раз выудил больше против всех нас, и на моих глазах, мастерски подсек и вытащил на берег щуренка. На меня уж один вид настоящих рыбацких мест, этой зеркальной поверхности, усеянной листатыми травами и водяными цветами действовал, возбудительно. Мне удалось вытащить редкость тут, как мне сказали, подъязика; больше клевали щуки, окунь, ерш, головли и плотва. Но все эти эпизоды, памятные сами по себе, особенно осмысливались для меня интересом личности Константина Сергеевича. С сигарой в зубах, не спуская глаз с поплавков, он проводил целые часы, стоя неподвижно как статуя, не присаживаясь вовсе. «Вот, вы меня усаживаете даже против воли», - настаивал я принять от меня складной стул. «Нет, это совсем другое дело!» - возражал он с живостью. «Вся нынешняя молодежь так уж и воспитывается в привычках ко всякому удобству. А я, напротив, люблю постоянно упражнять себя в перенесении всяких лишений; мне даже весело пробовать свою силу». И опять, час-другой выстаивал он, как бронзовая статуя. «Я во всех своих домашних привычках вообще ненавижу прибегать к посторонней помощи», - говорил он мне. «У нас это как-то принято. Одеваются-ли, умываются-ли, лечь в постель или встать, другой и шагу не ступит без помощи слуги. Я не люблю и не могу этого. Случается иногда надобность встать как можно раньше или даже ночью; я и тут лучше что-нибудь сделаю, или вовсе не лягу или прилягу только на минуту одетый или уж как-нибудь принужу себя, а только чтобы не беспокоить никого из людей приказом разбудить себя во-время. И заметьте, как сильна воля в человеке! Мне никогда не случается опаздывать; я и без всяких приказов людям встаю вó-время; всегда встану, как хотел. Также и проснувшись, целый день не терплю посторонней помощи; мне она не нужна. Вот, вы видели мой рукомойник!» - прибавил он добродушно-смеясь. По поводу этого обычая вставать вовремя без помощи людей, тут же рассказал он мне очень забавный случай. «Раз, с вечеру у меня было решено отправиться на одно большое уженье; это от нас отсюда дальнее место, туда надо проходить лесом и одним большим оврагом. Заснув вечером, я принял все меры, чтобы встать еще ночью, как можно раньше; идти далеко - значит, чем раньше встать тем лучше. Вот и проснулся. Гляжу, чуть брежжет; едва видно в комнате, настоящего света еще нет, а как бывает пред рассветом. Я встал, умылся, оделся, захватил все припасы, нагрузил на себя удилища и вышел из дому. А делается все темнее. Идти далеко. Что же? иду, иду; уж много прошел; а все темнее делается. Наконец, отойдя от дому уж полдороги, я только тут заметил свою ошибку. Оказалось, что это была не утренняя заря к рассвету, а только вечер наступил к ночи. Я проснулся как раз в то время, когда в доме все улеглось спать. Совсем ночь захватила меня в дороге, и темная глухая ночь. Чтó было делать, не вернуться же домой с полдороги. Я и заночевал именно в том овраге. Там и простоял все время на одном месте с удилищами на плечах, пока, наконец, начался разсвет. Чуть засветилась заря; я вышел из оврага, и пошел дальше на место уженья». И сам он добродушно смеялся этому случаю.

Кроме уженья, состоялась при мне поездка в лес за грибами собственно для Сергея Тимофеевича. Он делил весь летний досуг между этими, двумя охотами; то на реке за удочкой, то в лесу за грибами. Также и по взгорьям Вори, где рос еловый лес Хотькова монастыря перемешанный с чернолесьем, ходил он во время бранья грибов с неизменною длинной трубкой в руке, а на глазах с зеленым зонтиком. За завтраками и обедами в те дни пар дымился над кострюлей «духовых грибов», и задорили аппетит вкусные «пироги с грибами», находка исключительно самого Сергея Тимофеевича.

Я и не видел как пролетел день-другой моего здешнего пребывания. Любя русскую деревню, простор воды и лесов и самое уженье, нельзя было не полюбить от всей души здешний мирный уголок под Троицей. А когда прибавить к тому хлебосольное гостеприимство всего здешнего дома и высокий личный интерес таких характеров, какими отличались здешние хозяева, то станет вполне понятно, почему Абрамцево в течении многих лет и манило к себе так многих. Здесь Гоголь с другим «украинцем», своим земляком М. А. Максимовичем проводили напролет целые дни в слушании у рояли своих любимых малороссийских песен. И нигде еще не видели Гоголя, обыкновенно молчаливого и замкнутого в себе, таким хохлацки-веселым и на распашку как здесь; сам он вдруг начинал подтягивать: «Нехай так! нехай так!» и притоптывал в присядку. Здесь гащивал друг и сверстник старика-хозяина М. Н. Загоскин, и множество других его знакомых, большею частью литературных имен, о которых след сохранен в его записках, рассказах и воспоминаниях. Сюда же являлись и писатели сравнительно новых времен, считая как бы за долг навестить Сергея Тимофеевича. В числе последних Абрамцево считало своим гостем Ив. Серг. Тургенева. След о пребывании здесь Тургенева сохранился, между прочим, в одном позднейшем примечании к позднейшему изданию «Записок об уженье». Рассказывая про диковинный случай, как у одного молодого рыбака взял на удочку пискарь, а на самого пискаря тут же попалась щука, увязившая свои зубы в эту импровизированную насадку и давшая себя вытащить, тогда как и не попала на крючек, автор делает от себя заметку. Я бы, говорит он, и не рассказал этого случая, похожего на рассказы из книги не любо не слушай, если бы не мог сослаться на одного, всем известного, свидетеля. Именно во время моего пребывания здесь в Абрамцеве я узнал от самого автора, что тот «молодой рыбак» никто другой как Константин Сергеевич, а тот «достоверный свидетель» Иван Сергеевич Тургенев. Так обо всех посетителях здешнего мирного уголка хранилась добрая память в гостеприимном доме; что ни шаг - целый рой воспоминаний.

Когда я остался один в предоставленной мне комнате (это была именно Гоголевская комната), я не без особенного чувства осматривал все её подробности. И обои на стенах, и мебель, даже набросанные там и сям книжки, брошюры и бумаги, то в раскрытых конторках, то где-нибудь прямо на столе, казалось, еще хранились от тех времен. Малейшее чернильное пятнышко на столе, оставшееся от давно-брызнувшего пера, казалось мне тут дорогим следом. А сам этот кожаный диван, на котором спал Гоголь, обмятый и, если так можно выразиться, вылежанный им самим! Я самым наивным образом думал, что и заснуть на нем не засну, когда вдруг увидел и себе постель на том же месте. Разбирая лежавшие тут книги и брошюры, в одном месте я тут нашел отдельный оттиск, помнится, старой журнальной статьи Сергея Тимофеевича о сочинениях Загоскина, написанной им и напечатанной на-помин автора Юрия Милославского сейчас после его смерти. В другом месте я нашел газетные же листки, также отдельным оттиском, с речью Константина Сергеевича; по поводу юбилея М. С. Щепкина. Застольные речи в то время были новостью; а в царствование Николая Павловича и вовсе небывалым явлением. В этой речи Константина Сергеевича первый раз устно и печатно, - сам он обратил на то мое внимание, - было употреблено выражение общественное мнение. На юбилейном обеде он поднял бокал и провозгласил тост именно за общественное мнение. Но я еще и по другому не мог долго заснуть в Гоголевской комнате, на Гоголевском диване. На ночь я прочел новую главу: «Детских годов Багрова внука». Эта тогда еще неизданная глава только что была приготовлена Сергеем Тимофеевичем для печати. Тетрадь толщиною в мизинец, каллиграфически переписанная, увлекла меня далеко за полночь. С восхищением отдался я прелести рассказа о лицах, едва упомянутых в тогдашних печатных отрывках; а тут они воплощались в мельчайших фамильярных подробностях! Сами по себе выводимые лица и весь выводимый мир были для меня интересны; а тут еще удивительная художественная красота в сочетании с чисто-эпическою простотою.

Но, довольно, будет! Довольно уже и всего здесь написанного, чтоб видеть, как в личных воспоминаниях о Константине Сергеевиче неотделимы и воспоминания об его отце, Сергее Тимофеевиче Аксакове. Оба образа восстают слитно, одно от другого неотделимо - по крайней мере, в моих собственных воспоминаниях. Но такова была и в действительности необыкновенная жизнь этого необыкновенного человека. «Он жил и умер вместе с отцем». В этом отношении, это была жизнь, это была и смерть - совершенно особенные. Нельзя бы и найти другого такого же примера.

Другие, старейшие знакомые или даже сверстники Константина Сергеевича, могут себе припоминать его в ту цветущую пору Московского общества - конец тридцатых и начало сороковых годов - когда все оно жило исключительно литературным интересом, и молодой Константин Сергеевич «с душою прямо Геттингенской», с кудрями черными до плеч и со всегда-восторженною речью - стал появляться в московских салонах. Тогда он и одевался в «сарафан», как выражались его недруги, или «в такой костюм, что на улице народ принимал его за персиянина», - как сказал Герцен, (В довершение сходства с Ленским, может быть, и в нем тогда был «дух пылкий и довольно странный» - этот еще зеленый недозрелый цвет положительного направления Онегинской, чисто-отрицательной эпохи. Но к началу сороковых годов много воды утекло, и многое переменилось - от конца двадцатых).

Иной образ Константина Сергеевича, проникнутый иным значением, уцелел в памяти тех, кто с ним сблизился уже к концу пятидесятых годов - на рубеже двух царствований Николая I-го и Александра II-го; а в моих воспоминаниях он восстает и того позднее. Тогда Константин Сергеевич ходил как все, в сюртуке; также и прической, бородой или усами ничем не отличался от прочих. Это были годы - 1857-й, 1858-й и наконец роковой 1859-й, когда уже угасал и клонился совсем к закату старый и хворый Сергей Тимофеевич Аксаков. Он уже мучился недугом, сведшим его в могилу. Все реже и реже занимался он диктовкою своих «Воспоминаний» или изданием прежних сочинений; мучительный недуг все более и более приковывал его к болезненному одру. Близившаяся кончина смущала его - не страхом смерти; об этом он сам мужественно говорил: «как бы кто ни прожил свою жизнь, а без страху умирать не может: плоть-бо есть человек!». Его смущало другое, постоянно одно и тоже безпокойство. «Бедный Константин!» - говорил он. «Боюсь за него; он не перенесет». На возможные успокоения со стороны собеседника, он возражал одним и тем-же: «нет! все это было-бы возможно при другом воспитании Константина; а он воспитан не так». И старик признавался в своей «ошибке», как он выростил сына. Не было у него кормилицы или няньки; он, сам отец, принимал его от материнской груди, баюкал на своих руках, пеленал и укладывал в колыбель собственными руками. «Только стареясь - говорил Сергей Тимофеевич - видишь, как-бы надо было воспитывать своих детей. По мере того, как ростут дети, родители, думая их воспитывать, еще сами воспитываются ими». С колыбели, все детство и отрочество, и юность, и наконец летá полной возмужалости - Константин Сергеевич провел в родном доме, как бы даже не догадываясь о своем совершеннолетии; он не хотел и слышать о том, что он уже более не один «от малых сих», а мужчина сорока лет (он и скончался всего 42-х л. от роду). Это была его, уже без всяких иносказаний, идиосинкрасия; этим он и умер.

Русская народная линия